Авирон(Повесть)
Шрифт:
— Что здесь было? — расспрашивал Авирон.
— А где ж ты был?
— Я был здесь, только стоял далеко…
— Ну, было жертвоприношение…
— А почему на людях кровь?
Но с ним не хотели говорить, только отмахивались. Наконец нашелся охотник поболтать и рассказал в подробностях, как происходило жертвоприношение, как половину крови Моисей вылил на алтарь, а другой половиной окропил людей, говоря: «Это кровь завета, завещанная нам господом во всех словесах его…»
— А где же он сам? Где Моисей?
— Он взял с собою Аарона и Надава с Авиудом и еще семьдесят старейшин и повел их на гору, показать, где стояли ноги самого господа бога.
— Страх!.. Какой страх! — качая головой, говорила рядом женщина. — А что, думаете, нет? —
— Боги все сердитые, — подхватывала другая. — Я видала раз в Египте, как вырвался Апис. Так что вы думаете — мало он изувечил народа? Ого!
И женщины принялись вспоминать всякие ужасы, но Авирон их не слушал. Мысленно он был с теми семьюдесятью, которые пошли на место единения бога с землей. О, если бы Авирону довелось побывать там! Он облил бы слезами каждый камень, он день и ночь лежал бы возле того места и не мешал бы скорпионам ползать по лицу и груди, только бы смотреть и смотреть и упиваться без конца одной мыслью — он был здесь! Он, Адонай!..
И у юноши даже мелькнуло желание: завтра утром, когда весь стан еще будет спать, побежать вприпрыжку, как молодой олень, и самому найти то место. Его легко узнать: верно, оно светится, как солнце, и вокруг него расцвели неземные цветы, а все живое, что есть на горе, стоит и смотрит и говорит: «Он был здесь! Он, Адонай».
Но затем юноша вспомнил, что Моисей не велел приближаться к горе под страхом казни и что вообще это грех. Да и оставит ли еще господь это священное место открытым? Может быть, выжжет невидимым огнем и повелит вырасти там за ночь густому терновнику или положит большой камень. Нет! Нет!.. Нечего даже и думать…
И он вздохнул. Ему стало жаль себя — столько прожил, а так и не видел ничего необычайного. И почему он не протиснулся вперед раньше? Может быть, попросил бы хорошенько Моисея, и святой пророк взял бы и его вместе с теми семьюдесятью.
А вокруг гудел иудейский стан. Люди были рады, что молитва окончилась и можно свободно двигаться, говорить, размахивать руками, и вознаграждали себя за долгое стояние на коленях. Беседы были жаркие и велись на сотни тем; каждому хотелось что-то сказать. Одни судили-пересуживали соседей; другие высказывали сомнение, вернутся ли старейшины живыми, не ослепнут ли по крайней мере; третьи обменивались впечатлениями об увиденном и пережитом. Какой-то приземистый человек с рыжей бородой резко говорил:
— Так-так! Это все хорошо, то, что вы говорите, но у нас и без того очень поубавилось скота, а тут еще давай, и давай, и давай на жертвы! А какая мне от того польза? Так я сам съел бы этого барана, а кости отдал бы своей собаке, а так его съедят жрецы и прислужники. А тебе, за то что кормил, берег, запасал, и хвоста не достанется! И я спрашиваю вас: что в этом хорошего?
— Грех так говорить, — предостерегал другой. — Грех и срам. Это жертва богу, а не людям.
— Ну хорошо — богу. Но зачем же богу непременно мясо? Почему он не хочет чего-нибудь другого? А потому, что левиты мясо любят.
— Прикуси язык, добрый человек! Да мы никогда и не видели этого мяса. Ты бы хоть о том подумал: хватит ли нескольких ваших баранов на стольких слуг божиих?
Это вмешался невесть откуда взявшийся здесь левит. За последнее время их вообще стало повсюду полно: где бы ни собралась кучка людей, где бы ни завязался разговор, глянь — левит уже тут как тут, стоит, слушает, ввязывается в беседу. Но эта обязанность их службы была так нова, что люди забывали о ней и принимали их за таких же, как и все остальные иудеи: один был из колена Иудина, другие — из Ицгарова, а эти — из Левиина, вот и все.
Но теперь рыжий почему-то с неприкрытой враждебностью посмотрел на левита и буркнул:
— Поди донеси Моисею…
— Я не доносчик, да и доносить тут не о чем, а вот у тебя куща, верно, неподалеку от кущи Корея, его словами говоришь.
И левит, замкнувшись в броню равнодушной неприступности, отошел прочь и приблизился к другой кучке.
— Ну что это такое? — говорил он, жестикулируя. — Сегодня взяли барана, разрубили на части, кое-что сожгли, кое-что съели; завтра взяли другого, разрубили его немного иначе и опять кое-что сожгли, а кое-что съели. И все происходит тут же, на глазах у всех, без всякой торжественности, без всякой тайны. Ну что это за обряд? Я люблю так молиться, чтобы по спине бегали мурашки, чтобы было что послушать, что повидать. Тогда человек и молится иначе, и мысли у него становятся другие, и сам он больше привязывается к богу. Вон у египтян! Да разве можно с нами сравнить? Какие у них храмы, ай-ай-ай!.. Целый день будешь ходить да так и заблудишься среди тысяч и тысяч колонн. А туда, где жрецы делают свое дело, туда разве ты можешь не то что проникнуть, а хоть глянуть одним глазком? А ну, хотел бы я посмотреть, кто посмеет?! Так бы и сдох на месте! А как выйдет процессия — жрецы все в золоте, а опахала блестят драгоценными камнями, а боги в цветах, а музыка, а песни — и-и-и!.. Вот тут уж молятся так, что кожа лопается, а глаза лезут на лоб. А у нас? Пхе! — И он презрительно выпятил губы.
— Но откуда же нам взять такой храм, как у египтян? Ведь мы сегодня тут, а завтра где?..
— А я разве говорю — именно такой? Разве я так, именно так сказал? Мне не надо такой, но пусть мне дадут бога, чтобы я его видел, чтобы мог поцеловать, дотронуться рукой. А то разве я видел своего бога? Или ты, или он, он — да хоть кто-нибудь? А ну, выйди вперед, кто видел бога?
Иудей говорил громко и сильно размахивал руками.
— Моисей видел, — робко ответил кто-то.
— Моисей! — живо подхватил низенький. — А что у меня прибавилось оттого, что Моисей видел? Кто видел, тот пусть и верит, а я не видал, так и… не… — Он остановился и быстро обвел всех своими лисьими глазками, но сразу же взял прежний тон: — Ну, я могу верить, а могу и нет. Я-то верю, почему же, но… но разве все такие, как я? Есть и такие, что не верят.
— И ты с ними, — бросил кто-то из толпы.
Черненький испугался и стал клясться, что он всегда давал на жертву и что его никто не может упрекнуть, но его мало кто слушал. А левит, казалось, и совсем не слышал, о чем шла речь, — он стоял, отвернувшись, и пристально смотрел на гору. Разговор больше не клеился, и все разошлись в разные стороны, присоединяясь к другим группам.
Между тем солнце уже не на шутку припекало. Люди забеспокоились, всем хотелось есть. Высказывались более крикливо и менее связно; каждый требовал, чтобы его сразу выслушали и чтобы слушали его одного. То одна, то другая мать, вопя, словно пришел ее последний час, задирала на ребенке рубашку и давала несколько звонких шлепков; а те, что были помоложе, отведя детей в сторону, словно за делом, и, прикрывая своей одеждой, украдкой вынимали из-за пазухи сыр и совали детям в рот, приказывая есть поскорее. Но ребенок, наевшись, похвалялся перед товарищами, те бежали к своим матерям и сыпали укоры, как из мешка: все едят, а мы… всем детям матери дают, а нам… и так далее. И между матерями разгорался спор: одна укоряла другую грехом и пугала божией карой, а другая оправдывалась, что она сама — боже сохрани! — даже и не подумала есть, только чуточку, совсем чуточку дала ребенку, а с детей даже бог не спросит строго: ведь они же такие еще глупые. Разве они понимают, что такое пост?
И всем очень надоело стоять; даже у передних, которые все видели и слышали и были охвачены религиозным экстазом, даже у них полуденное солнце уже все выпарило и осталось только ощущение тяжелой усталости. И потому можно себе представить, как все обрадовались, когда вдруг увидели своих вождей, спускавшихся с горы. Все необычайно оживились, забыли и про зной, и про голод и, крича, стали протискиваться к тому месту, куда должны были сойти старейшины: каждому хотелось посмотреть на людей, которые за минуту перед тем видели следы стоп господних и, может быть, даже целовали их.