Автобиография: Моав – умывальная чаша моя
Шрифт:
С другой стороны, я не Бернард Левин. [60] Я не влюблен в сам мир классической музыки, я не стараюсь проторить интеллектуальный, личный или эстетический путь, который приведет меня к личным отношениям с Шубертом, Вагнером, Брамсом или Бергом. С третьей же стороны, я не Нед Шеррин, [61] преданный мюзиклам, «Аллее луженой посуды» [62] и песенкам двадцатого века. Я, правда, приобрел первую известность с помощью постановки мюзикла, однако сам он для меня мало что значит. Боюсь, я не шоу-гёрл.
60
Бернард
61
Нед Шеррин (р. 1931) – английский актер, театральный режиссер и телеведущий.
62
«Аллея луженой посуды» – собирательное название американской коммерческой музыкальной индустрии. Первоначально это ироническое название относилось к 28-й улице в Нью-Йорке, на которой с 1900 года были сосредоточены ведущие нотоиздательские фирмы, торговые и рекламные агентства, специализировавшиеся на развлекательной музыке. По сохранившимся свидетельствам, на этой улице стоял разноголосый музыкальный шум – звуки многочисленных фортепиано, на которых проигрывались новинки популярной музыки. В 1903 году американский журналист М. Розенфельд сравнил 28-ю улицу с громадной кухней, где что-то торопливо готовят, побрякивая сковородками и кастрюлями. С тех пор это название вошло в обиход как синоним коммерческой музыкальной «кухни».
Я не способен должным образом выразить то, что делает со мной музыка, не показавшись при этом манерным, претенциозным, чрезмерно чувствительным, дающим себе слишком много воли и нелепым. А потому не способен и выразить должным образом то, что сделали со мной годы и годы понимания: мне никогда не удастся создавать музыку хотя бы самого примитивного сорта.
Я хотел бы танцевать. Не профессионально, просто когда танцуют все прочие.
Я хотел бы петь. Не профессионально, просто когда поют все прочие.
Я хотел бы присоединиться, понимаете?
Чувство вины, как говорит нам Майкл Джордж, сбивает ногу с ритма.
Нет, играть я могу… я хочу сказать, что, сделав над собой волевое усилие, могу выучить фортепианную пьесу и воспроизвести ее так, что люди, услышавшие это, не обязательно побегут кто куда, зажимая ладонями рты, и рвота будет сочиться между их пальцев, а из ушей капать кровь. Да ведь игра на фортепьяно и не требует умения создавать мелодию. Я нажимаю клавишу «до» и знаю, что получится «до». А вот если бы я попробовал освоить игру на струнном или духовом инструменте, из которого надо уметь извлекать звучащие ноты, то страшно даже подумать о том, какой результат у меня мог бы получиться. Игра на фортепьяно и создание музыки – это совсем не одно и то же.
Все это не так уж и важно само по себе, однако мне все кажется, что оно как-то связано с вечным моим ощущением отдельности, ощущением неспособности присоединиться к другим, сказать себе: пусть все идет как идет, стать частью племени; кажется, что именно поэтому я всегда лишь язвил и иронизировал, сидя на скамейке запасных игроков, именно поэтому так никогда, никогда и не избавился от моей всеподавляющей самосознательной самосознательности.
Впрочем, оно не так уж и плохо. Обостренное самосознание, отстраненность, неспособность присоединиться к кому бы то ни было, физическая стеснительность и неприязнь к себе – все это вовсе не плохо. Эти бесы были также и моими ангелами. Без них я никогда не попытался бы укрыться в языке, в литературе, в игре ума, в смехе – во всех этих сумасшедших глубинах, разобравших меня на части и собравших снова.
Пение начиналось для меня, как и для большинства из нас, в форме общинной. Не помню, было ли то «Все прелестно и прекрасно», «Милый маленький малыш», «Укладываясь в ясли» или «Спасибо за хлеб наш насущный» – обычно именно с их помощью дети впервые пробуют свои голоса в музыке. Я, подобно всякому другому ребенку, присоединился к прочим детям и больше на сей счет не задумывался – пока не попал в приготовительную школу и на «прихрепу».
У школьных старост имелось обыкновение патрулировать во время «прихрепы» ряды церковных скамей, удостоверяясь, что все, кто их занимает, относятся к происходящему с должным вниманием и вообще стараются что есть сил.
В одну из суббот, возможно на третьей или четвертой моей неделе в «Стаутс-Хилле», наш учитель музыки выбрал для завтрашней службы гимн «Золотой Иерусалим». До того дня мы никогда его не пели. Не знаю, знаком ли он вам, – вещь очень красивая, но не легкая. Множество необычно детонированных нот, трудноуловимый ритм, кажется, на тысячи миль отстоящий от простенького трам-па-пам «Шагай же, воинство Христово» – гимна, который сможет пропеть-проговорить-пробормотать, не привлекая к себе большого внимания, любой старый дурак.
Мы послушали Химусса, несколько раз проигравшего новую мелодию на фортепьяно, потом, как обычно, первую свою попытку предпринял хор. А потом пришел наш черед.
Обычно я над происходящим особенно не задумывался, просто бессмысленно присоединялся к другим, но тут вдруг заметил, что рядом со мной остановился староста, Керк. Он придвинул лицо вплотную к моему, приблизил ухо к моему рту, а затем громко крикнул:
– Сэр, Фрай фальшивит!
Жгучая волна ударила мне в лицо, потом ударила снова. То были жар и дрожь, которые способна породить лишь несправедливость – гнусная, злая, непотребная, непростительная несправедливость.
Химусс перестал играть, сотня голосов стихла и смолкла, сотня лиц повернулась в мою сторону.
– Ну-ка, Фрай, давайте отдельно, – сказал Химусс, – и два, и три, и…
И…
…молчание.
Рот мой круглился, принимая форму слов, в горле могло посипывать, а могло и не посипывать хрипловатое дыхание, однако ученики школы не услышали ничего и ничего не увидели, кроме алой, заливающей лицо краски да зажмуренных от стыда глаз.
– Это не игра, Фрай! И два, и три…
На сей раз я постарался. Правда постарался. И несколько слов соорудить мне удалось.
Однако дальше, чем «благословенны мед и млеко», я не добрался: Химусс прервал игру, Керк прошипел: «Господи, ни одной верной ноты!» – и через секунду церковь словно взорвалась от ухающего, лающего хохота.
С тех пор мне не раз приходилось бывать на свадьбах и похоронах горячо любимых друзей, и всегда выяснялось, что я способен лишь шевелить губами, изображая произнесение слов, которые мне столь отчаянно хотелось пропеть. И я ощущал себя виноватым в том, что смог почтить тех, кого так любил, лишь пустыми, в буквальном смысле, словами. Поскольку по части словес и актерской игры я все же довольно силен, меня в таких случаях нередко просили произнести короткую речь, и уж с этим-то я справлялся. Однако хотелось мне совсем другого. Все, чего я вечно жаждал, – это стать частью хора, слиться с ним.
Это и на самом деле так?
Я только что написал эти слова, но правду ли я написал?
И вот что странно. Я вовсе не помнил, как меня осмеяли на «прихрепе», пока почти двадцать лет спустя не отправился на прием к гипнотизеру.
Эх, ничего себе… теперь еще и гипнотизер?
Да, так случилось, но визит этот был предпринят из соображений чисто практических.
В 1980-х мы с Хью Лаури писали и исполняли сценки характера более-менее юмористического для комедийно-музыкального шоу «Живьем в субботу», шедшего по Каналу 4. Это была та самая программа, с которой началась широкая слава Бена Элтона и Гарри Энфилда. [63]
63
Бен Элтон – автор на все руки, сценарист, писатель, режиссер, актер, из наиболее известных его работ – сценарии «Мистера Бина» и романы «Смерть за стеклом» и «Звонок из прошлого», за которые британская пресса назвала его «королем смеха»; Гарри Энфилд (р. 1961) – очень популярный британский комик и сценарист. Оба впервые «засветились» в телешоу, которое вели Стивен Фрай и Хью Лаури.