Аввакум
Шрифт:
– На что же мне вас благословлять? На погибель вашу? – И, крестясь, обещал: – Поплачу о вас.
Выходя за ворота тына, лошади заржали вдруг. Тихое – явным стало: коровы мычат, собаки лают, воют, козы и овцы блеют. Иноземцы – и те, что в поход шли, и те, что в Иргене оставались, – взголосили варварски – собак не стало слышно.
Вдруг к Аввакуму всадник. Соскочил с коня, забежал в дом, на колени перед протопопом упал.
– Еремей Афанасьевич прислал меня. Вот слово в слово, что велено сказать: «Батюшка-государь, помолись
Сказал Аввакум посланцу:
– Помолюсь.
Затворил ворота острожек. Притих, ожидая воинов своих.
Кого-то ждут, а кого-то, нечаянного, дождались.
Енафа у окошка веретеном пряла. Легко ходило веретено, так легко, что пело, а Иова сидел на полу с кошкой, и оба на веретено глядели и подпевали той песенке.
Вдруг на крыльце веником по ногам шмыг-шмыг, в сенях – топ-топ! У двери замешкались, поскреблись, ища в полутьме ручку… Вздохнула дверь, как никогда не вздыхала, и по облаку, по холоду, кинувшемуся в тепло, вошел в избу нездешний человек.
– Савва, – тоненько сказала Енафа, веретена тише.
Уронила руки, помертвела, а веретено крутилось само по себе, не желая расставаться со своей песенкой.
На Крещение в Большое Мурашкино приехал полковник Лазорев. Привез вольные для десяти семейств, таково было завещание боярина Бориса Ивановича Морозова. Привез Лазорев и Енафе с Саввой великую радость.
Глеб Иванович Морозов, по прошению Бориса Ивановича, дал вольную Енафе и сыну ее. Савву он за крепостного не признал.
Лазорев, занятый делами, объезжал с местным воеводой владения боярина, которые отныне переходили Анне Ильиничне, супруге его.
Только последний вечерок провел Андрей в семействе Саввы.
Вспомнили прошлое. Погоревали о братьях-молчунах. Где скитаются? В холодных ли странах, в теплых? За здравие свечку ставить, а может, за упокой?
Перекинулся разговор с прошлого на нынешнее. Стали думать, как дальше жить.
– Тебе бы, Андрей, жениться, – сказала Енафа.
Лазорев вздохнул:
– Есть у меня жена, ребятушки. В чужеземном краю оставил… Боярину я свое отслужил, для государевой службы не годен. Устрою дела боярыни Анны Ильиничны, устрою свое имение да и поеду на синее озеро, на зеленый остров, к простоволосой русалке моей, к Расе.
– К простоволосой?! – изумилась Енафа.
– В том краю женщины волос не прячут.
– А мы здесь будем жить, – сказала Енафа. – Правда, Саввушка?
– Я хоть колодезник да руды копатель, а быть мельником мне по душе. Я в отрочестве жил на мельнице. Серафим, добрый спаситель мой, многому меня научил.
– Можно и на мельнице сидеть, – сказала Енафа. – А можно и торговать. Я две барки в прошлом году задешево купила. У нас иные мужики, и в Мурашкине, и в Лыскове, свои суда имеют, соль возят из Астрахани. Дело прибыльное.
– Пока я Богу в дебрях молился, Енафа купчихой сделалась, – не без ревности, но и не без гордости сказал Савва.
– Все мы дети Судьбы, все мы рабы ее вечные. – Лазорев дотронулся до седины на висках. – Вот белы, а я, внутри себя, все тот же Андрюшка, матушкин ненаглядный сынок. Столько уж прожил жизней, столько смертей одолел, а все тот же.
И взъерошил волосы тихому Иове:
– Кем ты-то у нас вырастешь? Мельником, купцом, солдатом? В какие края тебя жизнь уведет, какой радостью порадует?
Иова отстранился от Лазорева, отошел в уголок, где, смежая глаза, вздремывала кошка, и поглядел на взрослых глазами не от мира сего. Он знал, кто он. И, улыбнувшись, потому что взрослые все равно бы его не поняли, раскрыл руки, как раскрывал он в тайном бору – крылья. И смежил веки, как кошка смежает, и не здесь был, а там… И ветер, неведомо откуда взявшийся в горнице, дышал ему в лицо и в грудь и шевелил никем не видимое оперенье.
Дверь распахнулась вдруг, и на пороге явился Лучка Тугарин с корзиной.
– Доброе здоровье всем, а я Иове обещанное принес.
Достал из корзины большую, в роскошном оперенье сову и посадил ее на плечо Иове. Сова сидела спокойно, а у мальчика подбородок сам собой задрался кверху – лесной государь.
Все улыбались, только кошка ползком-ползком да и шарахнулась под печку, как от веника.
Алексей Михайлович позвал к себе на Верх Паисия Лигарида и показал ему список с указа, который отправил своим воеводам на Украину и в Литву, где война не затихала.
Царский указ изумил Лигарида.
«Держись единогласного пения, аще и нужда приключится – не поспеть отпеть единогласно… И тебе бы, рабу Божию, творити по сему указу. Как застанет дело (сражение. – В. Б.),и ты от пения поди и вои слушающие с тобою… А о том не оскорбляйся, что не дослушал и пойдешь на дело воинское с радостию, поди без всякого сомнения, а пение вменится тебе в слушание, что и без тебя то пение кончается по чину и по заповеди святых отец».
Быстрый ум Лигарида решил сразу несколько задач, и преисполнился его лик и дух благоговением.
– Великий государь, нет на земле другого повелителя, который так бы заботился о бессмертных душах своих подданных. Я преклоняю колени перед тобою, царь над царями, – и преклонил колени.
Алексей Михайлович вспыхнул как маков цвет от удовольствия, но поспешил облачиться в мантию смирения.
– Я сам знаю, владыко, – не царское это дело учить воевод, как им надо молиться. Но что же мне делать, если патриаршее место вдовствует?
– Великий государь, церковное нестроение в России – зло губительное. Если сия крепость, на которую с упованием взирают с Востока и с Запада, с Юга и с Севера, зашатается, что же станет с православием? Патриарх Никон – пастырь великий, но он отгородился от тебя, царя, от паствы своей мнимыми обидами.