Аввакум
Шрифт:
Увещевание, и все. Но Никон величал себя патриархом. Осаживая двух строптивых старцев, беря под свою защиту знаменитые монастыри.
Самому писать Никону нельзя, он письма не возвращает, слова писем переиначивает, приходится слать к нему словесные выговоры…
Украинские дела тоже были запутанные и немирные.
Войска Хмельницкого заняли Переяславль, но были разбиты. Самко, Золотаренко с Ромодановским и Волконским отбили от изменников Кременчуг. Борьба за гетманскую булаву никак не унималась, и многие люди присылали челобитные, просили
– А чего бы и не дать? – говорил себе государь и знал, что сделать этого нельзя.
16 июля всем двором Алексей Михайлович переехал в любимое свое Коломенское.
Первый же вечер выдался зоревым, парным. С горы было видно, как натекает туман в луга, между лесами. И как стоят эти молочные озера, не теряя белизны в сумерках и даже при первых звездах, когда земля совершенно черна.
На другое утро, спозаранок, Алексей Михайлович, поднявшись вместе с птицами, тайком ушел на Москву-реку с вожделенным намерением переплыть ее без докучливых своих оберегателей.
Он разделся донага под дубом и, прикрывая срам сорванным лопухом, спустился к воде. Потрогал ногой – не холодна ли? – и возрадовался: как молочко из вымечка, не остыла за ночь широкая река.
Отбросив лопух, царь перекрестился и, взбуравя воду, добежал до глубины и ухнул наконец всем телом, охая от первого вскупыванья и уже в следующий миг блаженствуя в струях тепла и вольного лознякового духа, истекающего от всякой русской реки.
Царь плыл на другую сторону саженками, но плеск ему не нравился, и он начинал грести руками под водой, по-лягушачьи, приглядываясь к противоположному берегу, далеко ли сносит, и особенно к темным илистым местам, где собирался поглядеть, сидят ли в недрах раки.
Матюшкина вспомнил. Немало с ним было поймано раков и в детстве и в юности, да и потом.
– Дурак! – сказал о Матюшкине царь с чувством и тотчас выплевывая попавшую в рот воду.
Матюшкин крепко попался на деланье медных денег, в Швеции, мерзавец, медь покупал. А сам при Монетном дворе. Прогнал его с приказа Алексей Михайлович, другому бы руки-ноги поотрубали, а этого спасать надо, друг детства, женат на младшей сестре матери.
– Ох, родственнички!
Ноги коснулись земли, царь, отпыхиваясь, пошел к берегу, чтобы передохнуть, и вдруг увидел за кустом двух мужиков. Седых, косматых, одетых убого. Мужики, видимо, спали в кусту, плески на воде их пробудили, и глядели они на царя сонно, удивленно… А голому пловцу деваться некуда.
– Доброе здоровье, – сказал царь мужикам.
И те закивали головами.
– Вода – теплынь, – опять сказал государь, все еще не очнувшись от смущения.
Мужики снова закивали головами, что-то заурчали, и Алексей Михайлович увидел, что у них во ртах черно, языки усечены.
– Бог помочь вам! – пролепетал он, бледнея и отступая назад пятками. – Бог помочь!
И с возом мурашек на спине поплыл на свой охраняемый берег, высигивая из воды, как белуга.
Братья-молчуны пришли к Москве из далекого хождения в Иерусалим. Ко Гробу Господню отнесли грехи свои. Святой земле поклонились, покаялись небесам великого Востока, солнцу Правды.
«Уж не царь ли это был?» – показал Незван Авиве, приставляя ко лбу растопыренную ладонь, короной.
Авива закивал головой.
И, подхватив посохи да котомки, поспешили братья прочь от опасного места. Где царь, там и царские слуги, а где царские слуги, там недолго и биту быть.
В тот день братья до Москвы не дошли, перебрались через реку да в деревеньке одной, хлеба ради, сено в стог сложили, а потом тому же хозяину подрядились колодец выкопать.
В Москву пришли с деньгами, с пирогами. Был праздник Бориса и Глеба, и братья, отстояв вечерню, заночевали на паперти на Сретенке.
Праздник Бориса и Глеба надоумил их поискать Лазорева. Знали, что тот боярину Борису Ивановичу Морозову служил. Но утром приехала подвода, нищим и странникам раздавали пироги и по три-четыре медных полушки. То дарение было от царевны Анны Михайловны, в честь ее ангела.
Тут новое дело – привалила на Сретенку великая толпа людей, мирской сход. Пришли говорить о пятой деньге, о налоге тяжелом и неправедном.
– Батый так не обирал наших пращуров, как обирают нас бояре! – кричали люди.
– Гостя Шорина надо за бока взять. Он собирает пятую деньгу.
– Разве гость без властей такое может содеять?
– Верно, он только деньги гребет, а вот кто ему приказывает – доискаться нужно.
Сретенский сотский Павел Григорьев испугался, но убежать ему было некуда. Толпа ему говорила, своему выборному. Масла в искрящийся костерок бухнул стрелец Кузьма Ногаев. От Никольских ворот шел, увидел толпу, услышал, что о пятой деньге говорят, да и крикнул:
– Чего гадаете, кто да что?! На Лубянке у решетчатого столба извет повесили на Ртищева, на Милославских!
Толпа повалила на Лубянку, и сотский в суматохе сбежал донести о письме в Земский приказ.
На столбе и впрямь висел приклеенный воском свиток, написанный крупными буквами. Грамотные читали, неграмотные просили сказать, чего написано.
– А то и написано, что сами знаем, – отвечали грамотеи. – Изменники завелись – боярин Илья Данилович Милославский, да окольничий Иван Михайлович Милославский, да Ртищев Федор Михайлович, да гость Васька Шорин.
– Шорина еще весной хотели побить. Он от людей пятую деньгу клещами тащит, кнутами выбивает.
Братья-молчуны, притиснутые к столбу, не могли выбраться из толпы, но тут приехало из Земского приказа начальство, дворянин Семен Ларионов, дьяк Афанасий Башмаков и с ними сотский Григорьев. Братья в ту прореху для пропуска начальства сунулись и стали в задних рядах, от шумливых людей подальше.
Семен Ларионов письмо сорвал и пригрозил:
– До добра крики не доведут. Разойдитесь, пока целы, не гневайте великого государя!