Аввакум
Шрифт:
Малах на новой кобыле, названной Лаской, привез на поле конского навозу и разбрасывал его. Погуще на левый угол, где песок. Малах в былые времена возов двадцать вбухал сюда земли, а все равно – желтело.
Разбросав навоз, сел на межевой камень, поразмыслить в тишине осеннего поля о житье-бытье. Енафу было жалко. Дал ей Бог красоты, ума, кротости, терпения, но волочит ее судьба из края в край. Перекати-поле, да и только. А кого винить, как не свою дурь. Барыней быть не пожелала, теперь в наложницах. Молчуны по-волчьи
– Привезу-ка я завтра еще воза три-четыре, – решил Малах.
Северную сторону хлева он завалил кучей, но теперь вместо лошади – две, корова, бычок. Надышат себе тепла.
Малах любил крестьянскую работу. Любил ее степенность. Радовался, видя наяву, как всякое его усилие земля запоминает и возвращает прибавлением.
– Ну что, Ласка?! – сказал Малах лошади. – Земля родит нам на житье. Будем жить, коли Бог дает жизни.
Емеля с Настеной на гумне цепами молотили рожь.
– Пшеницу под озимые посею, – сказал себе Малах и не удержался, черпнул из ларя тяжелые, как золото, зерна. Опять-таки Енафа, на ее деньги куплено.
Малах подошел к двери, послушал, как молчуны живут.
Тихо. Толкнул дверь – пусто.
– Карасей пошли ловить, – объявила, появляясь, Настена. – Все хоть какой-то прок будет.
– Дура! – сказал в сердцах Малах. – Ей хоромы отгрохали, ей быка за рога – и все мало. Вот уж, право слово, – дура!
Братья-молчуны, сняв порты, тянули бредень по заросшему травой, совсем неглубокому озерку. Десяти шагов не прошли, а сеть так и сверкала тяжелым живым золотом.
Вытянули бредень – карасей чуть не в каждой ячее. Жирные, крупные.
Братья облачились, сложили улов в мешок и пошли на гору в Рыженькую, чуя друг друга как половину себя. На горе сели на широкий пень – поглядеть сверху на золотые осенние дали.
Пырхнув, прошло над ними тугое облачко малых птах. Летели напористо, густо, как пчелиный рой.
Братья согласно покачали головами, раскрывая руки и указывая друг другу на просторы.
Птицы летят…
Птиц отлетало великое множество. Сетью мелькали, шли косяками, парами, стаями, высоко, низко, беззвучно, с кликами, всполошно и размеренно, будто во сне.
Послушав Настенины громыханья чугунами, ее шептанья и чертыханья, Малах сам сел чистить карасей.
– Только плеваться! – кипела Настена.
– Не ври! Карась рыба сладкая! Только ты разжарь сковороду, чтоб хвостиками похрустеть.
Братья, вывалив в корыто улов, отправились топить баню. Вроде бы не ко времени – посреди недели.
– Только дрова переводят! – чуть не взвизгнула Настена.
– Емеля небось весь пропылился на гумне, – сказал примиряюще Малах, но противная баба кинула горсть зерен в ступу и принялась грохать пестом, готовая раздолбить весь белый свет.
В плохом настроении Настены повинна была одна Енафа.
Прислала из барского
Грешила, грешила Настена! Но как смириться, когда сестра в барынях, а твой белый свет на дураке Емеле клином сошелся.
Со зла тряхнула из кринки на сковороду сметаны, силы не умерив, всю и вывалила.
Зато получились караси – объеденье.
Хорошо повечеряли. Квасок в нос шибал. Карасики мягки, сладки, а хвостики хрустят.
Малах разговорился за столом:
– Я ночью Николе молился. Вот и послал он нам скусный день. Нет среди святых сильнее Николы, нет и добрее его! Недаром сказывают, как он, милый, от медведя корову крестьянину уберег.
– Как же? – спросила Настена. Обида у нее наконец улеглась и настроения прибыло: Енафин холодец не пошел, а карасиков, наоборот, все нахваливали.
– Медведь у Бога корову просил, – рассказывал Малах, облизывая кончики пальцев. – Бог услышал его и указал: «Съешь ту, с белой лысиной». Никола услышал такое и замазал у коровы лысинку сажей. Медведь пришел к крестьянину, а у коровы лоб черен. Опять спрашивает Бога: «Какую можно корову съесть?» Бог отвечает: «Съешь без лысины». А Никола побежал в катух и смыл поскорее сажу с коровьего лба. Так-то вот! – Покрестился на икону, позевал. – Поели, вот уж и спать охота. Журавлей нынче видел, низко летели – осень будет долгая.
Все наработались, легли рано, ни единой лучины не спалив.
Втор Каверза попал в управляющие к Глебу Ивановичу Морозову не потому, что лишился прежней должности. На службу его определил царев дьяк Дементий Башмаков. Царю так нужны были деньги, что в богатейшие имения его тайные дьяки подсылали своих людей, чтоб сыскивать утаенные от казны доходы. Дело было нешумное, и Дементий Башмаков брал на службу людей умных.
Рыженькая обезлюдела после мора, обеднела от военных и патриарших поборов. Втору Каверзе боярин Глеб Иванович дал строгий наказ: не утеснять, пусть обживутся. Пришлых принимать, быть всем за отца родного.
В Рыженькую пожаловала большая хозяйка Федосья Прокопьевна. Управляющий Втор Каверза встрепенулся, как застоявшийся конь. Дворня была одета в нарядное, крестьяне – в новое, чистое. Все дворы подметены, печки выбелены, наличники на окнах покрашены.
Федосья Прокопьевна показное словно и не заметила, но ей очень понравилось, что недоимок нет, что вместо одной лавки – дюжина, вместо двух кузен – четыре, найдена болотная руда, рудня для плавки железа достраивается. Прикащик был не только деловит, но важен. Не встравляя в тяжбу хозяев, отстоял у монастыря пойменные луга, на два рыбных озера выменял великолепный сосновый бор.