Аввакум
Шрифт:
Любил протопоп с Анною поклоны класть, творя Иисусову молитву. Голос у нее был грудной, глубокий. Сам говоришь «Господи, помилуй», и она говорит «Господи, помилуй», и вдруг увидишь себя утопающим в благоухании цветов души невинной, ничем того не заслужив.
– А дальше то же, что у всех, – сказал вслух Аввакум и вздохнул, прогоняя от себя образ духовной своей дщери.
Оттаяла на воле от пережитого рабства, отблагодарила Бога молитвами да и налилась, ожила плотью, вспомнила, как мил ей был прежний ее хозяин Елизар. В церкви хозяина своего увидала. Он ей улыбнулся да пряник дал, а она за ту улыбку, за детскую поблажку пряничком
Вспомнилось протопопу с горечью: поставит он Анну поклоны класть, а она руки к груди прижмет и замрет, молча, будто ей рот на железные запоры затворили… Ни единым поклоном спины не переломит… Не Бог на уме – Елизар. В одну темную ночь, когда, услышав плач, он поднял ее и заставил творить молитвы, она покорилась, но, пролепетав «Отче наш», повалилась и заснула, да так глубоко, что не слышала, как ее на лавку перенесли. Спала почти бездыханно трое суток. Пробудившись на четвертый день к обеду, к еде не притронулась, хоть Марковна вокруг нее хлопотала, угощая сметанкой и шанежками, медом и взваром.
В тот вечер, помолясь, как всегда, со всем семейством, погасил он огни и продолжил усердствовать Богу, тут Анна и бросилась ему в ноги. Он, смутясь, ушел от икон и сел у стола, но она подошла к нему с робостью:
– Послушай, государь, велено тебе сказать.
И такого наговорила, чего сам о себе не придумаешь.
Перебирал Аввакум в памяти тот давний рассказец словечко за словечком, как любуются камешками драгоценными, и дивный голос Анны звучал в башке явственно, как живой:
«Когда повалилась я на молитве, приступили ко мне два ангела. И вели меня путем тесным. С левой стороны слышала я плач и рыдания, а с правой – умиленные гласы. Привели меня, государь, в место светлое, и гораздо было там красно. Жилища там стояли и палаты узорчатые глазам на радость. И показали мне палату, которая была краше всех иных зело. Велика была та палата и наряжена красотами неизреченными. В палате столы стояли со скатертями. Скатерти были белы, а блюда все с брашнами. В конце большого стола видела я дерево кудрявое, украшено, как верба, ветками да листиками повевает, а на дереве птичьи гласы. Птиц самих не видела, но пели сладкоголосо и умильно, того мне не передать, как наряжало сие пение душу мою нарядами изрядными… Повели меня ангелы из палаты, а сами спрашивают: знаешь ли, чья палата сия? Не знаю, говорю, пустите меня в нее. Они же сказали: „Палата отца твоего протопопа Аввакума. Слушай его и живи так, как он тебе наказывает, и персты слагай, как он, твой отец, и крестись, и кланяйся. Во всем не противься ему, и ты будешь с ним здесь; а не станешь слушать протопопа – будешь в давешнем месте, откуда был плач и рыданье. И скажи отцу своему, мы не бесы. Смотри: у нас папарты, у бесов того не бывает…“
– Вот она, изрядная, неизреченная красотой палата моя! – сказал вслух Аввакум, глядя в ледяную тьму высокой и очень просторной для одного тюрьмы.
Злодею особый почет. Охраняли его теперь пятеро казаков. Подходить близко к башне им тоже не позволялось, чтоб не могли с протопопом слова молвить. Боясь Пашкова, люди даже издали на башню посмотреть опасались.
Единственной утехой стала Аввакуму белая с черным собачка, прибегавшая к башне. Аввакум с ней через щель разговаривал, и собачка слушала, потому что была бездомная и желала обрести хозяина. Никто ее не брал, ибо мала была
– Милая! – пожалел собачку Аввакум, припадая глазом к щели. – Ишь, ребра торчат. Не нагуляла летом жирку, как же перезимуешь? И дать-то тебе нечего. Хоть бы косточкой какой меня воевода строгий попотчевал!
И вот радость – щей принесли. Не посоленные, без хлеба. В щах листик капустки и целых три кости! Хоть бы волоконце мясца на все три. На смех кормят, а протопоп обрадовался до сияния.
– Удружили щами! – кивал головой казаку, пришедшему забрать горшок. – Погрелся.
– Завтра еды тебе не будет, – сказал казак, ухмыляясь, – кости будешь глодать.
– Мне на цепи – кости в самую пору, – согласился протопоп.
И в тот же день попотчевал собачку. Ох, как хвостом-то виляла! Как смеялась, скаля пасть, пахнущему человеком человеку! Хоть не видела сидельца, но любила его за ласковую речь да за жалость в глазах.
Три дня получала собачка кости. А не стало костей – все равно приходила, поговорить.
Морозы опередили снега на целую неделю. Подышит протопоп на пол перед собой, а на дереве иней. В стенах, может, и теплее, чем за стенами, но разница как в открытом поле и в лесу под елью. Одною только молитвою согревался Аввакум. Пел утреню, часы, обедню, вечерню, Иисусову молитву творил. На холоде болячки его зарастали. На колени подниматься начал. С колен на пол бухнется, и опять, опять раз с полтысячи…
Наконец обрушился снегопад, обволокло башню метелями. Поднялась земля к небу, сугробы щели закрыли.
Полной мерой познал протопоп все степени холода. Наука для Сибири непраздная.
Не сам Пашков смилостивился – прошением супруги его, государыни Феклы Симеоновны, да снохи Евдокии Кирилловны в первый день Филиппова поста и, видимо, ради памяти отца воеводы, он-то ведь Филиппович, взяли Аввакума из холодной башни и перевели в избу, где сидели аманаты из инородцев и где Афанасий Филиппович, за неимением псарни, держал собак. От цепи, однако, не избавили. Собаки вольно по избе ходят, а протопоп, служитель Господу, – на цепи.
С аманатами много не наговоришь, русского языка не знают, молился страдалец да блох ловил. Собаки у себя в паху блох мордой копают, а он под мышками. Блоха не за всякое место человека ест, выбирает, где нежнее.
Пришло наконец светлое Рождество Христово.
Аманаты дивились на протопопа, как среди ночи запел он славу празднику:
– «Величаем Тя, Живодавче Христе, нас ради ныне плотию рождшагося от Безневестныя и Пречистыя Девы Марии… Прежде век от Отца рожденному нетленно Сыну, и в последняя от Девы воплощенному безсеменно Христу Богу возопиим: вознесый рог наш, свят еси, Господи… Таинство странное вижду и преславное: небо – вертеп, престол херувимский – Деву, ясли – вместилище, в них же возлеже невместимый Христос Бог, Его же воспевающе величаем».
Бог послал Аввакуму и в праздник сердцем страдать. С подарком отцу и за благословением пришел, одолев двадцать верст по лютому морозу, старший сын – Ваня. Стал спрашивать, где сидит отец. Казаки схватили мальчишку, привели к воеводе, и Афанасий Филиппович, нимало не задумавшись, приказал отвести его в башню, запер на всю ночь.
Кому Святки, а кому слезки. Обморозил Ваня за ночь ноги, руки, лицо. Еле живого доставили его к матери да еще и с руганью, с угрозами.