Азбука
Шрифт:
Его единственная дочь Юлита стала известной пианисткой и клавесинисткой. Благодаря ее пожертвованиям при городском музее Белостока была создана галерея имени Слендзинских. Я читаю журнал «Ананке», издающийся людьми, связанными с этой галереей и хранящими память о роде Слендзинских.
Людомир Слендзинский умер в 1980 году, прожив девяносто один год, и похоронен на Сальваторе [430] .
Тех, кто всегда может похвастаться ясным сознанием, я могу лишь поздравить. К сожалению, я не принадлежу к их числу. Когда я оглядываюсь на прошедшую жизнь, некоторые ее периоды мне малопонятны, а состояние моего тогдашнего сознания трудно восстановить. Возможно, в те времена разговор со мной, несмотря на отсутствие внешних симптомов потери
430
Сальватор — район Кракова, названный так в честь расположенного там древнего храма Святейшего Спасителя (Сальватора). Неподалеку находится также Сальваторское кладбище.
Неблагодарная это тема, ибо о ней можно писать и писать, что люди, впрочем, и делают — либо изучая свой внутренний мир, либо сочиняя пособия, как с этим внутренним миром разобраться. Ломящиеся полки с книгами, посвященными психологии, психиатрии, психотерапии, межчеловеческим отношениям и самосовершенствованию, в книжных магазинах Беркли подтверждают, насколько эта область привлекает читателей.
Допустим, сейчас у меня ясное сознание, и я с жалостью и ужасом вспоминаю свои фазы помрачения. Однако не совсем понятно, что с этим делать. От того, чтобы марать бумагу своими откровениями, меня удерживает чувство стыда — это все равно что явиться на бал в ночной рубашке. К тому же я знаю, что и так не скажу правду — ведь она многогранна, но стоит ей войти в слова, как она тут же начинает подчиняться законам литературной формы.
Впрочем, я должен отдать должное состоянию помрачения, когда мой ум, одержимый какой-нибудь страстью, работал словно белка в колесе. В конце концов, многие мои стихи были зачаты там, в мрачных коридорах глупости, или, что характеризует их несколько лучше, напоминают о том, как одна часть нашего естества покоряется, а другая, высвобождаясь, сохраняет дистанцию.
Немногие помнят это имя, и уж тем более этого человека. Я был знаком с ним в Нью-Йорке благодаря его необычайному долголетию. Он вел там жизнь эмигранта: упрямо писал и издавал по-польски свои рассказы и воспоминания, хотя мне трудно сказать, кем были его издатели. Если он и принадлежал к эмиграции, то к самой неподходящей, о которой говорят неохотно.
Сольский (настоящая фамилия Панский) родился в Лодзи и там учился в гимназии. Выпускные экзамены сдал в Варшаве в 1917 году. Он рано проникся социалистическими идеями и вступил в Социал-демократию Царства Польского и Литвы. С тех пор действовал по другую сторону баррикад, в Минске: во времена первого Совета рабочих депутатов, то есть в самом начале советского строя, редактировал там коммунистические газеты на польском языке. По другую сторону баррикад он был и в 1920 году, когда вслед за Красной армией на запад ехала группа, которая, по замыслу Ленина, должна была стать будущим правительством польской советской республики (Дзержинский, Мархлевский, Кон). Когда победу одержала Польша, принимал участие в Рижских переговорах в качестве переводчика советской делегации. Затем делал журналистскую карьеру в Москве. Поскольку Сольский знал западные языки, в конце двадцатых годов он оказался в советском посольстве в Париже в должности пресс-атташе. В своих воспоминаниях он рассказывает о разочаровании французских журналистов, которые при царе привыкли получать в посольстве жалованье. Разумеется, они протянули руки за подаянием от новой власти — и ничего не получили, поскольку Сольский всерьез относился к чистоте революционной совести. Такая политическая наивность свидетельствовала о его плохой подготовке к жизни при советском строе, и вскоре он порвал с коммунизмом. Начиная с 1928 года жил в Германии, Франции, Англии и, наконец, с 1945 года — в Америке.
Довольно крупный, с черной козлиной бородкой, напряженный, но спокойный Сольский был в Нью-Йорке живой энциклопедией знаний о событиях двадцатого века. Даже в городе, где было полно подобных неудачников, он выделялся своими талантами полиглота. Он писал не только по-польски, но и по-русски, по-немецки, по-французски и по-английски. Из каждого разговора с ним можно было узнать очень много нового. Я воздерживаюсь от оценки его книг, поскольку читал их слишком мало, но они заслуживают внимания как летопись столетия и свидетельство удивительного переплетения человеческих судеб. Как прозаик он заботился о точности и простоте стиля.
Исключительность Сольского заключается в том, что он выжил, причем только потому, что рано эмигрировал на Запад. Другие, подобные ему, сгинули в лагерях, особенно если их родным языком был польский и они писали в польскоязычной прессе. Ведь в тридцатые годы польское происхождение было достаточным основанием для ареста.
У меня такое чувство, что благодаря знакомству с Сольским я соприкоснулся с огромным пластом почти не рассматривавшихся вопросов, касающихся первых лет Польши в межвоенном двадцатилетии, или, если точнее: что было с теми, кто оказался по другую сторону баррикад, выступив за великую универсальную идею — против Польши Пилсудского.
Мы ездили туда, чтобы посмотреть сохранившуюся в музейном состоянии миссию Сонома, а еще потому, что при мексиканцах этот городок был столицей Калифорнии. Пока я жил в Беркли, этот край холмов — летом белых с черными купами дубов — постепенно менялся. Сначала там были только ranchos и много лошадей, затем там и сям виноградники и, наконец, множество виноградников, так что долина Сонома стала успешно конкурировать в сортах и названиях вин с соседней долиной Напа.
Недалеко от Сономы находится крохотный поселок Глен-Эллен. Еще в шестидесятые годы средоточием тамошней жизни был бар с висевшими на стенах реликвиями времен Первой мировой войны. В свое время туда часто захаживал Джек Лондон, который облюбовал эти места, ездил там верхом и построил большой каменный дом, где намеревался жить. К тому времени он уже заработал солидное состояние и застарелый алкоголизм. Едва дом успели отделать, как он сгорел. Сегодня он восстановлен — это нечто вроде музея Джека Лондона и местная достопримечательность. А вот бара больше нет — его тоже уничтожил какой-то пожар.
Джек Лондон был писателем моих мальчишеских лет. Случилось так, что судьба занесла меня на берега залива Сан-Франциско, где его легенду хранят такие места, как живописная площадь Джека Лондона неподалеку от оклендского порта или дом-музей в Глен-Эллен.
А еще Джек Лондон был частью американского мифа в России — после революции его много переводили, отчасти из-за его социалистических взглядов. В двадцатые годы, когда я ходил в школу, в Польше тоже выходило множество его книг в грошовых изданиях. Их дарвинистский реализм наверняка каким-то образом повлиял на мой юный ум. Один его роман особенно поразил меня, когда я был уже постарше: «Мартин Иден» — о начинающем писателе из Сан-Франциско, который живет впроголодь, безуспешно посылает свои рассказы в издательства и любит недосягаемую дочь миллионеров. Внезапно он обретает славу и богатство, но тогда обнаруживает, что полюбил идиотку, и совершает самоубийство, прыгая ночью в море с борта парохода. Очень романтично. Этакий вариант Вокульского и Изабеллы Ленцкой [431] . Однако в память мне запал прежде всего эпиграф из Суинберна:
431
Вокульский и Изабелла Ленцкая — главные герои романа Болеслава Пруса «Кукла».
Моя бывшая шефиня в варшавской дирекции Польского радио. Если написать ее биографию, получились бы одновременно и дифирамбы тому поколению поляков, которое после разделов построило независимую Польшу, и защитительная речь на каком-нибудь гипотетическом суде истории, и похоронный плач.
432
Перевод Сергея Заяицкого.