Багратион. Бог рати он
Шрифт:
«Что это я, право, как настоящая баба? — остановила она себя. — В страхе любое пригрезится, только страхи — прочь! Это он, польский король, баба — я всегда была мужиком. И при Потемкине — царство ему небесное — мужиком оставалась. Он тешил себя тем, что мною управлял, а делал только то, что нужно было мне. Я же всего-навсего потакала его капризам. Я и теперь — уже три года после Гриши — справляюсь одна. Мне бы только решительного генерала сыскать, которого послать брать Варшаву.
Не один год связан с польскими делами князь Репнин, ныне генерал-губернатор литовский. Только много ли проку в нем? Хотя, каюсь, была у меня задумка
Так Суворов, к той поре уже граф Рымникский, получил приказ: сниматься с турецкого театра войны и идти штурмовать Варшаву.
Недавний покоритель днестровских и дунайских крепостей в белом летнем колете и коротком холщовом плаще поверх старческих острых и узких плеч, на приземистой казачьей лошадке нагнал русские войска, когда те подходили к Брест-Литовску.
В ту летнюю ночь Софийский карабинерный вместе с другими полками в час пополуночи при лунном свете перешел речку Мухавец и достиг Буга. Из Бреста и Тересполя русских заметили. Поляки выкатили на горушки три четырехпушечные батареи и открыли огонь.
Суворов, решил: в центр неприятеля ударит пехота, с флангов — конница.
Кони и пехота вязнут в песке, всюду рытвины и ямы, а чуть поднимешься выше — кустарник, а за ним лес.
Дважды наши атаки захлебывались. И тогда один из софийских эскадронов на нашем левом фланге взял еще, левее, да так круто повернул, что ударил оборонявшимся в тыл. Это был Багратион и его конники.
Одна из польских колонн почти вся полегла под острыми русскими саблями. Та же участь постигла и вторую цепь, и третью, когда в боевые неприятельские порядки врубились наступавшие в центре и справа.
Чудом уцелевшие стали уходить, оставляя победителям Брест и Тересполь. Но в том ли победа, что занять города, а противнику, хотя понесшему, изрядный урон, дать уйти? Бегущие переведут дух, соберутся вновь вместе, и — что же? — начинай с ними бой заново, опять теряя своих людей?
Багратион уже усвоил с Кавказа — так воевать можно без конца, ежели считать, что ты прогнал врага с какого-то места и сам туда вступил. А он, противник, из-за скалы, с вершины горы, откуда ты даже его не ожидаешь, бах-бах! И ты, считавший себя уже победителем, или оказался в окружении, или понес невосполнимый урон.
— Вперед! Не дай бегущим уйти! — скомандовал князь Петр.
Нет, бегущих не пытались непременно поразить острою сталью. Кто сам кидался на тебя с клинком или пытался сразить пулей, тот получал свое. Но бросавших оружие и поднимавших руки тут же отправляли в тыл, где собирали пленных.
Пятнадцать верст преследовали конники отступавших. Зато знали: впереди на немалые расстояния теперь не встретят серьезного сопротивления.
И все же драться приходилось часто. Седьмого июля, при Седлицах эскадрон Багратиона разбил выходивших из лесов и собиравшихся в боевую колонну повстанцев, взяв несколько десятков пленных.
Двадцать
Сентябрь, двадцать первое число. Одним своим эскадроном бросился преследовать неприятеля, пытавшегося ударить под селением Татаровка. Гнался около десятка верст, пока не встретил свежие неприятельские силы. Они состояли из одного пехотного батальона и роты коронной литовской гвардии. И снова — атака вихрем. Враг разбит, в плен сдалось семьдесят человек.
Так, в схватках, прошел конец сентября и первая половина октября. И все — по лесным дорогам, прочесывая самые, казалось бы, непроходимые лесные чащи.
Как кстати здесь сошлись опыт великого Суворова с мыслями тридцатилетнего подполковника — не допускать того, чтобы противник, опамятовавшись и вновь собравшись с силами, бил в спину.
Сия мысль была главною в суворовских наставлениях, коим он учил своих подчиненных: бить неприятеля до конца, а не довольствоваться тем, что он, убегая, оставляет тебе территорию.
Уж коли атакуешь молниеносно — так же молниеносно стремись закончить и всю войну. А закончить ее можно лишь одним способом: если у противника не останется армии.
Но в Польше проявилась одна немаловажная особенность, с которою Суворов здесь сталкивался и ранее, в первом своем Польском походе, и особенно в приволжских и оренбургских степях, когда гонялся за остатками армии Пугачева. Милосердие к тем, кто сам складывает оружие.
Если ты отдал наступающему на тебя противнику саблю или ружье, не хочешь ни своей, ни его смерти, — значит, можно простить. А цель все равно достигнута: армия, стоявшая против тебя, не существует. И лучше, что цель сия достигнута не огромною кровью, а милосердием.
Вот почему подполковнику Багратиону, заслужившему сей чин в этой походе, Суворов поручил:
— Походи, походи по лесам, не бойся залезать, если сможешь, в дикие трущобы. А больше сдадутся тебе в плен — меньше и ихней, и нашей крови прольется. Хоть большею частью они не православные, но все же — христиане.
Условились: армия спешным шагом идет к Варшаве, а те, кто очищает леса от заблудших и напрасно рискующих жизнью, соединятся с главными силами в Праге.
Прага — это место на правом берегу Вислы, супротив самой столицы, а на самом деле — часть Варшавы. Но та ее часть, что вся — бастион, вся — неприступная крепость.
Суворов предложил сдаться. Прага еще более ощетинилась пушками.
Кто-то из старослужащих вспомнил язвительный стишок, пущенный Суворовым про Потемкина, когда тот на год затянул осаду Очакова: «Я на камушке сижу, на Очаков все гляжу».
— Нет! — тряхнул седым хохолком на голове Суворов. — Три дня учиться, в день — овладеть штурмом!
Там, в крепости, тридцатитысячный гарнизон, более ста пушек. А перед цитаделью — высокие валы с глубокими рвами, тройные заграждения — палисады, из камня сложенные; дополнительные башни, построенные на горах; наконец, волчьи ямы со вкопанными на дне тонкими, словно бы спицы, бревнами остриями вверх.