Багратион
Шрифт:
– Господа генералитет! - раздался с порога избы голос князя Кантакузена.
Полковник давно вошел и стоял, незамеченный, с интересом прислушиваясь к бурному разговору.
– Господа генералитет! Если малым чином рот мой не запечатан, осмелюсь нечто сказать. Что за измена, князь Петр Иваныч? Господь с вами, ваше сиятельство! Намедни пришел ко мне дивизионный наш квартирмейстер, прапорщик Полчанинов, и, в слезах от радостной надежды, сообщил. Всем известно - всем решительно. Иные фельдфебеля от тайны этой не в стороне. А кто впрямь в стороне, так то господин начальник главного штаба, барон Беннигсен...
Князь Григорий Матвеевич так добродушно засмеялся, что невозможно было на смех его не отозваться. Сен-При пожал руку Воронцову. Багратион медленно
– Бог весть, как свершилось это. А кто в каком участии состоит, скоро на смертном суде божьем объявится. Прапорщикам квартирмейстерским на роток не накинешь платок. А Толю от ранца, ей-ей, не отвертеться...
Глава тридцать восьмая
И на следующий день после шевардинского боя, - то есть двадцать пятого августа, - фортификационные работы на левом фланге не прекращались. К вечеру уже не существовало Семеновского: на месте разрушенной деревни стояла двадцатичетырехорудийная батарея. Три маленьких шанца перед деревней превратились в большие флеши, а Утицкий лес разгородился засеками на части. Земляные работы производились также и в том пункте позиции, где левый фланг соприкасался с ее центром. На кургане, выступавшем саженей на двести пятьдесят перед фронтом, между правым крылом седьмого корпуса и левым крылом шестого, строилась "центральная" батарея. Так как оборонять эту батарею должен был седьмой корпус генерала Раевского, то и называть ее стали "батареей Раевского". Множество бородатых людей в смурых полукафтаньях и серых шапках с медными крестами усердно таскали здесь в мешках землю, обносили курган низким валом, готовили площадки для установки пятидесяти орудий. Это было московское ополчение. Начинало смеркаться, а работы на батарее Раевского еще не были кончены. Становилось ясно, что их так и не удастся довести до конца. Надо было еще углубить ров, огладить спуски, уровнять вал, одеть амбразуры турами и фашинами. А между тем артиллерийские роты одна за другой уже въезжали на! батарею и занимали места. У боковой амбразуры стоял молодой человек невысокого роста в офицерском мундире московского ополчения. Желтое, будто у турка, лицо его с широким, угловатым, почти квадратным лбом и выпуклыми, кофейного цвета, глазами было безмятежно-задумчиво. Пальцы его медленно перебирали страницы кожаной тетради, полные губы что-то беззвучно шептали. Он смотрел на то, что делалось кругом, - на кипучую возню бородатых ополченцев и звезды пушек, но едва ли видел что-нибудь. Так не заметил он и быстро подошедшего к нему Травина.
– Здравствуй, милый Жуковский мой! - воскликнул поручик. - Странен ты мне в полувоенном своем наряде. Ввек не привыкну. Однако что вершит судьба с нами: не встречались десять лет, с Московского благородного пансиона, а теперь сходимся по два раза на день. Что ты здесь делаешь? Ратники твои трудятся в поте лица, а ты? Взял бы лопату да...
Жуковский очнулся. Лицо его осветилось ласковой улыбкой.
– Где мне с лопатой? Мое ли то дело? Скажу тебе, Травин, по секрету: на днях возьмут меня в дежурство главной квартиры для письменных занятий при фельдмаршале. Вот мое дело! А сейчас стоял я тут, и слагалось в мечтах моих нечто поэтическое. Хотел бы так назвать: "Певец во стане русских воинов". И о светлейшем готова уж строфа. Слушай.
Жуковский поднял к холодному, темнеющему небу спокойные, чистые глаза и, поводя кругом правой рукой широко и вместе с тем бархатным голосом: сдержанно, прочитал звучным:
Хвала тебе, наш бодрый вождь,
Герой под сединами!
Как юный ратник, вихрь, и дождь,
И труд он делит с нами...
– Хорошо! - одобрил Травин. - Потому главным образом хорошо, что верно! Кому же еще, певец, плетешь ты венцы?
– О Раевском готово... Вот сейчас, как тебе подойти, стоя здесь, на этой его батарее, невольно представил я в мыслях славного воителя, ведущего в бой под Салтановкой двух своих сыновей:
Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами.
И о Платове:
Хвала, наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов!
Твой очарованный аркан
Гроза для супостатов.
– Адрес-календарь русской военной славы, - засмеялся Травин. - Отлично! Но ты возлагаешь венки, а родина молчит.
Жуковский выпрямился и покачал головой.
– Как можно? Ей - первый голос. Слушай:
Вожди славян, хвала и честь! Свершайте истребленье. Отчизна к вам взывает: месть! Вселенная: спасенье!
– И это прекрасно, - тихо сказал Травин, - ибо сердцу русскому много говорит. Однако сердце русское, для коего поешь ты, - прежде всего солдатское сердце. Неужто забыл ты главного трудолюбца страды военной солдата?
– Двух недель нет, как надел я мундир, - смущенно ответил поэт, - не знаю я солдата...
– Не знаешь... Да и не всякому военному сподручно знать его. А какое удивительное существо солдат русский! Кто видел его только на параде, тот понятия о нем не имеет. Кто судит о нем по тому, как тянется он перед офицером, тот не узнает его, хоть бы и век прослужил рядом. Нет! А ты попробуй, брат Жуковский, поваляться вместе с ним на одной доске в карауле, просидеть десятки ночей в секрете под пулями, пробегись в атаку под картечью, протрясись на лазаретной линейке... Вот тогда, может быть, и узнаешь ты, что такое русский солдат! Пойдем, я покажу тебе его...
Жуковский послушно двинулся за Травиным туда, где стояли пушки поручика. Прислуга суетилась возле орудий: ослабляли в дулах заряды, чистили затравки, отправляли с батареи запасные лафеты и дроги. Угодников показывал солдатам, как действовать картечью без диоптров при наступлении конницы. Он нагнулся, крякнул и, покраснев от натуги, поднял правило.
– А для скорости задний смотри и по самому орудию правь!
И он начал перебрасывать лафет направо и налево.
– Вот так! Вот так!
– Угодников! - закричал Травин. - Да ведь не всяк силен, как ты! Чтобы лафет швырнуть, лесовик ты этакий, мочь нужна чрезвычайная!..
– Никак нет, ваше благородие, - улыбаясь и быстро дыша от усилия, отвечал Угодников, - лишь мнится, будто тяжело. А в деле, сгоряча, любой осилит...
– Так ли, братцы?
– Осилим, ваше благородие! - хором подтвердили канониры.
Травин с гордостью поглядел на Жуковского. В это время два всадника в генеральских мундирах вскакали на батарею. Рыжая кобыла Багратиона и белый араб Кутайсова фыркали, скалили зубы и, бешено водя блестящими глазами, играли на лансадах. Генералы спрыгнули наземь. Ординарцы с привычной ловкостью расстелили на черной земле цветистый персидский ковер. И не успели гости сесть, как уже со всех сторон побежали к ковру солдаты и офицеры, на ходу снимая кивера и фуражки.
– Я еще не обедал сегодня, - сказал Кутайсов. - Видать, прямо к Ермолову ужинать попаду...
– А нам везде стол и дом, - засмеялся Багратион. - Други, чаю!
Офицерские денщики заметались. Вмиг появился большой обгорелый безносый чайник и задымились оловянные стаканы. Артиллеристы тесным кольцом окружили ковер.
– Други! - говорил Багратион. - Век живи - век учись. Много мы с графом; начальником артиллерии нашей, судили-рядили. И надумали нечто. Потерять орудие у нас за смертный грех для батарейного командира идет. А справедливо ли? Ежели хоть и потеряно орудие, да не задаром?
Багратион повел кругом глазами и улыбнулся. Множество офицерских физиономий глядело на него, застыв в немом изумлении. Действительно, до сих пор все артиллеристы русской армии считали, что нет позора тягостнее и беды неизбывнее, чем потеря орудия. И не нашлось бы, вероятно, ни одного командира батареи, который за сотню саженей от наступавшей конницы не взял бы пушек на передки и не убрался бы поскорее с позиции для спасения орудий. Что же такое говорил теперь Багратион?
– Вот идет на вас в атаку конница... птицей на пушки мчится. Убираться? Упаси бог! Сколь ни коротко время, что осталось ей доскакать, а можете вы успеть два, а то и три раза выстрелить. И будут эти картечные залпы таковы по губительству, что против них десятки обычных - тьфу!..