Багровые ковыли
Шрифт:
– Ну, что касается Афин, где мы с тобой находимся, то они дали образцы высочайшей демократии, – ответил Щукин. – А что на этой древней земле нищеты полно, так это точно.
Он взглянул на Таню. Ох, не хотел Николай Григорьевич никаких упоминаний о классовой борьбе. Он собирался показать дочери да заодно и Степану, с которым, он чувствовал, крепко связала его судьба, чудесную сказку. И поскорее забыть то, что они оставили в России. Забыть о тифах, сыпняках, брюшных и возвратных, о грязи, о паническом бегстве, о взаимной ненависти и крови.
Не получалось.
…Степан уже махал извозчику диковинной пролетки,
– Ваше благородие, вас капитан пароходу дуже просют…
Седовласый капитан, в знак почтения, спустился с борта на причал. Он сам отдал Щукину только что полученную каблограмму [42] . Она была от врангелевского представителя в Стамбуле генерала Лукомского.
42
Каблограмма – телеграмма, переданная по подводному кабелю.
«Господин Студицкий просит по прибытии во Францию немедленно связаться с послом Маклаковым…»
Щукин задумался. Не оставят его в покое, нет, не оставят. Видно, его опыт и профессиональные знания понадобятся и во Франции. Не Маклакову, конечно. Маклаков, назначенный на должность посла во Франции еще Временным правительством, фигура номинальная. Постольку-поскольку… А вот «господин Студицкий» – один из псевдонимов генерала Климовича, начальника крымской разведки и контрразведки. С его просьбой нельзя не считаться.
И все же Щукин решил продолжать путешествие. Маклаков подождет.
Капитан приложил ладонь к козырьку фуражки.
– Счастливого путешествия. Извините, что получилось не вполне хорошо. Должен сказать, уважаю ваши взгляды.
Этот длиннолицый, повидавший виды моряк, видимо, считал, что Щукин сошел на берег из принципиальных соображений. Пускай…
Все дальнейшее слилось в бесконечную череду впечатлений. Ходили у гигантских мраморных колонн Парфенона, успевшего послужить и христианским храмом, и мечетью, и турецким пороховым складом. Любовались Олимпом с его снежной шапочкой. Выслушали великолепный рассказ Николая Григорьевича об ареопаге греческих богов, об их распрях, сплетнях, любовных историях и, от скуки, бесконечных вмешательствах в человеческие дела. Ночевали в деревянных гостиницах со скрипучими лестницами и похожими на русских сородичей клопами. Только тараканы были невиданно черны и велики.
Портной в Салониках, бежавший из-под Мариуполя, после того как город был дочиста ограблен махновцами, за два дня, без сна, сшил Степану из манчестерского сукна прекрасный костюм. Пустой левый рукав пристегнули выше локтя заколкой, украшенной кусочком горного хрусталя. Бывший шахтер вмиг стал заслуженным ветераном войны.
Из Салоник, на небольшом, но чистом «итальянце», через узкий Коринфский канал вышли в небесно-голубую Адриатику и приплыли в Венецию. Увы, белла Италия тоже была поражена послевоенной нищетой. Ее победа в войне была похожа на поражение. Гондольеры пели с протянутой рукой. Они проплыли по всем каналам мимо дворцов, облупленных, с отсыревшими стенами, но удивительно прекрасных и трогательных в своем медленном гниении.
Степан иногда присвистывал от потрясения. В Риме
Всюду были демонстрации под красными флагами, митинги. Итальянцы в блузах а-ля Гарибальди орали что-то друг другу на перекрестках и площадях. Проходили стройные, хорошо организованные отряды молодых людей в черных рубашках и черных пилотках. У всех на устах было имя – Муссолини. На развалинах, оставшихся в наследство от великой империи, висели портреты человека с выступающим подбородком, очень стремящегося быть похожим на диктаторов античности.
Из Неаполя в Марсель они вышли на французском прогулочном пароходе, который, между Корсикой и Сардинией, ловко протиснулся в пролив Бонифаче и там, уже у берегов Франции, попал в жестокий шторм. Холодный воздух, огромной плотной массой перевалив через Альпы, гнал пароходик от берега. В салоне с удобными креслами, которые служили и сиденьями, и ложами для ночлега, подбрасывало и опускало, как на качелях. Иллюминаторы застилало пеной. Небо было темным. К счастью, никто из них не страдал морской болезнью: порода Щукиных была крепка и жилиста, а Степана вообще ничего не брало.
Шторм пугал и веселил, напоминал об утлости житейской ладьи. Степан, решившись, вдруг сказал, наклонясь к Щукину:
– Вы, конечно, извините, Николай Григорьевич, может, что не по сердцу скажу. А только, видится мне, не так уж плохо, что у нас революция брякнулась, как дурная теща в гости. – И, встретив вопрошающий взгляд строгих, с ястребиной желтизной, зрачков полковника, пояснил: – Ну видите, в былое время вы бы ко мне не снизошли, как ныне. Как к равному. А было бы у нас, как вот те, с собачками, на «Константине Павловиче» хотели. А теперь вот, и большое за то спасибо, всю заграницу мне показали и объяснили. Не погнушались, приподняли меня, темного. И сильно мне хочется теперь про все это еще больше знать. Вот как…
Щукин только крякнул. Резонно. На фронте, бывало, как задождит, офицеры по землянкам в винт режутся, а рядом, в окопах, солдаты под присмотром унтеров. Эти отдельно, и те – сами по себе. Красные научили братству!
Посмотрел на Таню. Слышала ли? К концу путешествия она вновь стала задумчивой, к ней словно вернулись воспоминания: Европа не стала сильнодействующим снадобьем.
А Таня и в самом деле все чаще размышляла о Кольцове. Европа поразила ее контрастом богатства и бедности, высокой образованности и полнейшей безграмотности.
Павел Андреевич мечтал, как и все большевики, о рае, о равенстве, о бесплатном образовании, бесплатных врачах, о свержении власти денег, о всеобщем мире, который не будет знать национальных границ. Не только мечтал. Он рисковал жизнью, чтобы достичь этого. «Красный шпион». Таким он оставался для Николая Григорьевича. Но за ним стояла правда. Пусть она труднодостижима. Пусть вовсе недостижима. «Тьмы низких истин нам дороже…»
Она поняла, что Кольцов сопровождает ее в этом путешествии. Смотрит немного ироническим, немного сочувственным взглядом. И когда она, уставшая от дорог, дремлет в кресле, он вдруг начинает беседовать с ней. И говорит то, о чем она сама думает. Ну вот мы путешествуем, с нами все любезны, предупредительны, для нас сияет снеговая феска Олимпа, нам поют гондольеры, и на меня заглядываются, косясь на мрачного Степана и на папу, итальянские жиголо с томно-лживыми глазами.