Багровые ковыли
Шрифт:
Затем Левицкий вынес из хранилища три бриллианта современной «полной» огранки, взятых у людей самых известных в России фамилий, так сказать – с первоначальной отметкой высочайшего качества. Но и их на всякий случай еще раз проверили на плотность, рефракцию, силу блеска и чистоту сложной многогранной обработки в восемьдесят шесть фацетов.
В конце дня фельдкурьер на автомобиле в сопровождении двух охранников взял упакованные и уложенные в кожаный мешочек бриллианты, расписался в книге о получении и отбыл в неизвестном направлении, а Старцев отправился
Повторяя вслух полузабытые слова, он долго и упорно ворочался на узкой кровати и постепенно уснул.
Осенью ночи становятся все длиннее и длиннее, время спасительного сна увеличивается. Авось идет к лучшему. К худшему-то уже вроде некуда. Вот и спит вся Москва, стараясь не просыпаться. Потому что, если пробудишься, обязательно что-то мучительное начнет грезиться: солянка на сковородке, щи с мозговой косточкой или еще что-нибудь в этом роде. Вот и Старцеву с его беспокойными мыслями что-то эдакое стало видеться…
Сон оказался в руку. Пришедший очень поздно Бушкин принес завернутые в рыжую газетную бумагу две холодные котлеты и полбуханки хлеба.
– Не спали? – спросил у Старцева.
– Французский изучал.
– Во! Мне бы тоже какой-нибудь язык надо изучить. А то начнется мировая революция, как с тамошними людьми разговаривать? – Бушкин выложил на тарелку холодные котлеты, хлеб. – Для шефов пьесу играли, – объяснил он. – Красноармейцы на фронт отправляются, на Врангеля. Вот дали. Гонорар называется.
Котлеты были в основном из хлеба, но все-таки пахли мясом и каким-то жиром, и съели они их за милую душу, запивая гостиничным кипятком.
– А мне, Иван Платонович, роль предлагают, – сказал Бушкин. – Правда, опять лакея, мать его. Но со словами, с характером. В самую точку!
– Это какую же роль? – поинтересовался Старцев.
– Да это в пьесе… Антона Павловича Чехова, может, слыхали? «Вишневый сад» называется. Говорят, комедия, а только там смешного мало. Все про господ. Страдают, мучаются. Читаешь, думаешь: вот как они проговорили, проплакали свою Россию. – Бывший гальванер махнул рукой.
– Но как же ты, Алексей, Фирса сыграешь? Он же очень старый, а тебе двадцать три.
Иван Платонович, кажется, впервые назвал матроса по имени, а то привык, как и все вокруг, Бушкин да Бушкин.
А Бушкин тем временем начесал на уши свои густые волосы, рот его вдруг как-то сжался и провалился, лицо сморщилось, глазки стали малы и подслеповаты, утонули в сеточке морщин. И голос исчез, ушел куда-то из матросского горла внутрь, стал глухим и сбитым из-за слабого дыхания.
– «А про меня забыли… Уехали… Заперто. – Он подергал, колышась ослабевшим, согнутым телом, за воображаемую ручку двери. – Ничего… Я тут посижу… А Леонид Андреич небось шубы не надел, эх, молодо-зелено… Жизнь-то прошла, словно и не жил…»
Старцев расхохотался. Ах, чертенок! Откуда и как в нем возник этот несомненный талант? А если бы ко всему этому добавить образование, кругозор?
– А он из дворян, Чехов Антон Павлович? – спросил Бушкин.
– Врач.
– Врач… А до простых людей, видать, не спустился.
– Это почему ты так думаешь?
– Ну как же! Старика-пролетария забыл. Так написано. Надо бы малость подправить.
– Да кто ж подправит! Автор-то умер.
– Ну и так оставлять нельзя… Я вот подумаю и кое-что добавлю. Жаль только, мало я с ними, с дворянами то есть, общался. Как они меж собой беседуют, не знаю.
– Тут я тебе не помощник.
Бушкин походил по комнате, размышляя.
– Я тут как-то с одной дворяночкой познакомился. А может, и не с дворяночкой. В центре Москвы живет, свой дом. Деревянный, правда. Поэтесса она. Цветаева ее фамилия. Может, с ней посоветоваться?
– Цветаева? – удивился Старцев. – Кажется, есть такая поэтесса. Но она тебе тоже не поможет. Никто, кроме Чехова.
– Значит, самому придется, – упрямо заключил Бушкин. – Ну нельзя же, в самом деле, чтоб старика пролетария, как какую вещь, бросали. И что самое главное – в конце пьесы. Что зрители подумают? Бросай, дескать, пролетариев, а сам рви когти в Парижи там разные, в Америки.
Помолчали.
– А ты как, Алексей, и сам бы не прочь в Париже побывать, а? – спросил Старцев.
Бушкин выпрямился, разгладил лицо, причесал волосы все теми же пятью пальцами. Снова превратился в матроса – матроса, донельзя удивленного.
– А чего это вы удумали? Или шутите?
– Да нет, не шучу. Я вот еду и тебе предлагаю.
– То-то вы за французский взялись. Неужто революция уже там назрела? – радостно спросил Бушкин. – И что же, большие там дела?
– Ну тамошние дела нас в этот раз не касаются. Съездим отвезем кое-что и вернемся. На Эйфелеву башню посмотрим.
– Что, стоит еще? Не сторговался тот тип из Гуляйполя? – рассмеялся гальванер, но тут же посерьезнел. – А как же театр, Иван Платонович? С Фирсом-то как?
– Ну, тут приходится выбирать. К сожалению.
– Может, ненадолго? – спросил Бушкин с надеждой.
– Думаю, ненадолго.
– Тогда ладно. В театре скажу, дядька в деревне заболел. Поехал, мол, помочь. Дело-то, как я понимаю, секретное.
– Вот-вот! Как ты говоришь: в самую точку! – согласился Старцев.
Глава восьмая
По соседству с Большой Лубянкой, со зданием ЧК, была своя шорная мастерская. Вход сюда был строго по специальным пропускам. Здесь работали двое шорников под наблюдением чекиста в кожанке, с револьвером в кобуре.
Шорники мастерили всякого рода дорожные вещи и были умельцами из умельцев, каких отобрали со всего Подмосковья. Самое удивительное, что работали они вручную, не используя никаких машин. Но вещи у них получались с такими ровными стежками и с такими точными подгонками – от фабричных не отличишь. Причем от лучших фабричных, от бельгийских «Буже» или английских «Роули». Ну разве что качеством чуть повыше.