Багровые ковыли
Шрифт:
– Три тысячи восемьсот пятьдесят девять червонцев, – закончил наконец подсчет Чернышев. И, тяжело вздохнув, объяснил: – Несоответствие с документом. Шестнадцать монет нами было истрачено в пути… на сменных лошадей, на кормежку, на защиту и помощь… о том я готов нести персональную ответственность перед Реввоенсоветом. Актов составить не мог, имею свидетелем лишь товарища Данилова, верного моего боевого спутника.
– Так точно и есть, – кивнул Матвей. – И тут мое честное красноармейское слово… хучь перед самим товарищем Троцким.
– Это ничего. Это мы
Чернышев и Данилов облегченно вздохнули. Видимо, эти деньги, потраченные как бы на собственные нужды, не давали им покоя.
Подписали необходимые бумаги. Под три слоя копирки.
– Куда ж нам теперь? – спросил Чернышев в некоторой растерянности, как человек, лишившийся вдруг цели в жизни.
Старцев усмехнулся.
– Вот Бушкин вам поможет… Для начала обмундируетесь, отмоетесь в бане, поедите как следует, отоспитесь, а уж затем доложитесь по начальству. Предъявите копии актов…
Бушкин тяжело вздохнул, покачал головой.
– Ладно, чего уж! Пробьемся! – сказал он. – Пошли!
Оставшись один, Старцев, кряхтя, перетащил сумы с червонцами в большую палату, где хранилось золото в монетах и слитках. Включил свет. Здесь и раньше-то порядок был относительный, кое-как наведенный, а сейчас и вовсе все было, как после землетрясения или внезапного грабежа со взломом. Последствия «ревизии». Сюда без всякого почтения к уже установившейся системе хранения притащили многие ценности, извлеченные из глубин подвалов. Кое-что просто «просыпалось» по дороге, как зерно из рваных мешков.
Старцев нагнулся, подобрал стрекозу. Серебряный ажур, легкие сквозные крылышки, на которых сияют махонькие зеленые изумруды, золотые стрекозиные лапки, легкие, как бы в полете отброшенные к усыпанному, сверкающему крохотными изумрудами длинному хвосту. Крупные рубиновые глазки. Работа Фаберже или Бролина. Чудо. Фантастика. А он чуть было не наступил ногой.
Вот еще валяется брошь-подвеска с российским императорским гербом. Бриллианты крупные, до десяти карат. Это из числа подарочных украшений к трехсотлетию дома Романовых. Раньше они у Левицкого лежали в отдельном сейфе, в большой серебряной шкатулке. Тоже произведение искусства.
А сколько ревизоры рассовали по карманам, никто уже не узнает. У Али-Бабы в пещере было больше порядка. Ай-ай-ай!
«Ревизия»… Какая ревизия, если никто тут толком ни в чем не в состоянии разобраться! По комнатам и коридорам, по подвалам и операционному залу рассыпаны все богатства России.
Нет, не все. Это лишь начало! Сегодня опять прибудет грузовик, и опять опись будет условной, приблизительной.
«Ревизия». Не топить нужно Гохран, а помогать ему!
Но куда там! Этому, с черной бородой, с вколоченными под лоб антрацитовыми глазами, недочеловеку Юровскому – ему разве что-то втолкуешь?
Говорят, его собирается принять Ленин…
Старцев не мог больше находиться в палате, остро ощущая свою беспомощность,
Неподалеку, прислонившись к стене и отставив – ой, не по уставу! – винтовку, стоял часовой. Полузакрыв глаза, он тихо пел. Очевидно, полагал, что рядом никого нет.
Голос был удивительно чистый – тенор, какой и на сцене не всегда услышишь. И невероятно прозрачной легкости. Казалось, звуки уходили прямо в серенькое, мокрое небо, как дымок, и достигали там, в сумеречной мгле, невероятных высот.
Старцев затих, боясь потревожить певца.
А тот, вдруг приоткрыв глаза, увидел слушателя, засмущайся, смолк.
– Послушайте, у вас же удивительный голос! Вам учиться надо!
Часовой улыбнулся наивной детской улыбкой. Лицо его явно выдавало деревенское происхождение, но было в то же время удивительно тонким и породистым, отмеченным, как писалось в старину, божьей печатью.
– Я учусь… когда нарядов нет, – объяснил певец.
– Да откуда вы, как здесь появились? Кто ваши родители?
– Вообще-то мы из сапожников. Лемешевы. Из Старого Князева, что под Тверью. Сюда, в Москву, меня Тверской губисполком и прислал. Культурный отдел. Чтоб, значит, было у кого учиться… Я по вечерам у Константина Сергеевича занимаюсь.
– У Станиславского?
– У них. В оперной студии.
Старцев был взволнован. Он не решился просить часового спеть еще. Погода была сырая. Холодная. И одно дело – петь для души, для себя, а иное – для слушателей.
Но мрачное состояние безысходности вдруг растаяло, и открылись светлые, легкие дали. Так грозовые облака, густо заполоняя небо, сталкиваясь друг с другом, расступаются, давая дорогу радуге.
«Надо жить, – сказал сам себе Старцев. – Ну, бриллианты ладно! Образуется! И не в них, в конце концов, главное богатство новой России. А вот это обилие талантов, вдруг обнаружившееся в народе, считавшемся забитым и отсталым, эти хлынувшие в институтские аудитории, библиотеки, театры молодые люди – они не дадут Республике опуститься в бездну нищеты и разрухи. Поднимут, поддержат, защитят… А скуластенький ветврач, принесший, не считаясь с мучениями, два пуда золота? А этот лишившийся зубов, отстаивая народное добро, красный казачок? А те люди из Тверского губисполкома, разыскивающие в российской глуши одаренных людей? Вот ради них, профессор, надо бороться и жить!»
И он отправился обратно в палату, где отыскал столик под лампой, расчистил его от коробок и сел писать письмо в ЦК – о том, как важно сохранить работников Гохрана и те уникальные ценности, которые они пытались защитить. Так просто он не сдастся!..
Поставив последнюю точку в письме, Старцев расписался и после некоторого размышления – не для похвальбы, а для пользы дела – добавил: «Профессор, член РКП(б) с 1905 года».
Прибежал взволнованный Бушкин.
– Иван Платонович, там вас разыскивают… Автомобиль. Товарищи… Вы не спорьте, Иван Платонович, я поеду с вами. Я вас защищу, чтоб мне сдохнуть. Я человек верный. Вот!