Багровые ковыли
Шрифт:
«Как часто я вспоминаю Харьков и наши встречи. Мне доставляло такую радость, такое счастье помогать ему…»
Кольцов уже не мог оторваться от дневника. И чем дальше он углублялся в написанное, тем больше убеждался в том, что дневник написан Наташей. Наташей Старцевой, которая, естественно, не знала, что ее отец жив. И, стало быть, П. А. – это он, Павел Андреевич.
Но как это могло произойти? Почему Наташа оказалась под Каховкой?
Павел прочитывал страницу за страницей. Здесь были описания степи, жизни в немецкой колонии, будничных дней какой-то белогвардейской артиллерийской батареи. Можно было
Она писала о стеблях высоченного степного коровяка, похожих на желто-зеленых гусар, о жаворонке, словно бы подвешенном к небу на невидимой ниточке-паутинке, о немце-хозяине, одетом в пестрый жилет и яркие гольфы, с глиняной трубкой в зубах, похожем на расписную игрушку.
«Вчера неожиданно примчался на взмыленном коне В. Просто хотел увидеть меня, хоть на минутку. Подарил цветы, поцеловал и умчался. Я не знаю, люблю ли я его, не знаю, жена ли я ему и что будет с нами, но я женщина, я не могу не откликнуться на любовь. Я жаждала раньше этого чувства-отклика, но оно не могло проявиться, и от этого словно кто-то умирал во мне – ласковый, добрый, нежный… И мог вовсе исчезнуть…»
И вдруг Павел наткнулся на неожиданную строчку:
«Приезжал Я. А. С., наш посаженый отец. Мне кажется, это глубокий человек, редких способностей, который, будучи на одной стороне, глубоко переживает за другую. Он болеет этим. Это русская раздвоенность, вынужденная, для него неодолимая…»
Я. А. С. – не о Слащеве ли это? Судя по всему, именно так. Такое же впечатление произвел генерал и на него.
«Без конца вспоминаю нашу крайне неожиданную встречу с С. А. К. Все равно как страница из пушкинского “Дубровского”. Как мне хотелось тогда остаться с ними! Но и бросить человека, который спас мне жизнь, я тоже не могла… А может, дело было вовсе не в этом? Я просто не могла оставить человека, который признался, что любит меня больше жизни. Не могла пройти мимо того, о чем втайне мечтала с девчоночьих лет: чтобы кто-то полюбил меня страстно и безоглядно…»
С. А. К.! Павел попытался разгадать этот ребус. Не Семен ли Красильников? Семен Алексеевич. Очень похоже. Какая-то неожиданная и необычная встреча. По Дубровскому. В горах? В лесу? На море? Но совсем не укладывалось в голове присутствие Наташи «на той стороне» и то, что ее любимый (или муж?) служит офицером в слащевском корпусе, причем не последним офицером, коль Слащев был у них «посаженым отцом». Словом, все это было похоже на горячечный бред. Впрочем, вся Гражданская война – сочетание самых немыслимых вещей.
Читая еще одну, следующую страницу, Павел почувствовал неожиданное волнение. Да, это Наташа! Она, и никто иной!
“Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими…” Как давно это было! И теперь эти прекрасные слова, которые многие годы питали меня надеждой, я должна сложить в потайной сундучок своего сердца и хранить его, как дети хранят цветные стеклышки…»
Это их старая клятва. Она склеила зарождение первого, детского еще чувства, которое, оказывается, жило в Наташе все эти годы. Может быть, и в нем оно жило, но он постарался избавиться от него, потому что оно мешало заниматься тем, что он считал тогда самым важным для себя.
Все они привыкли смотреть на Наташу как на помощницу Старцева,
Они хотели превратить ее в Землячку! До чего же они, строители нового, прекрасного мира, были ограниченны в отношениях друг с другом, они видели в людях прежде всего функцию, превращая жизнь в учебник математики – пусть высшей, но все-таки математики!
Кольцов был рад тому, что Наташа узнала хотя бы частичку, может быть, иллюзорную, но все же частичку женского счастья. И в то же время он испытывал чувство ревности к неведомому ему В., который умел любить открыто и страстно, и чувство потери, потому что, будь он более прозорливым и непосредственным, он понял бы состояние Наташи и, кто знает, возможно, случилось бы так, что они оба были бы счастливы… возможно… возможно…
И еще он подумал о Лене, которая, несомненно, любит его и которую он может одарить лишь редкими минутами почти случайных встреч. Эта дурманящая, загадочная тяга, которая заставляет их, видя друг друга, забывать обо всем, – не есть ли это редчайший дар судьбы, который он воспринимает лишь как школьные переменки в его такой серьезной, такой ответственной деятельности?
Когда они ранним утром подъезжали к Харькову, Павел спросил у Гольдмана:
– Исаак Абрамович, вы справитесь с этими двумя мешками? Тут, кстати, любопытные бумаги. Одну тетрадку, эдакий неподъемный гроссбух, я забрал с собой. – Он похлопал по своей планшетной сумке. – Все вам легче будет.
Гольдман заморгал своими белесыми ресницами, усмехаясь.
– Вы, конечно, хотите пересесть в Люботине на мерефскую ветку? – спросил он. – Уж оставьте адресок, а то, я боюсь, с вами опять что-то случится.
Кольцов улыбнулся.
– В том, что вы знаете адресок, я уверен. И обещаю, что со мной ничего не случится.
– Отпускаю. Не более чем на сутки, – сказал Гольдман. – За мешки не беспокойтесь. Во-первых, меня будет встречать мотор, а во-вторых, я хоть и нескладный человек, но крепкий и выносливый.
Он покопался в сумке и достал пачку романовских кредитных билетов.
– Вот возьмите. С пустыми руками вы же не явитесь к своей Елене Прекрасной. Купите что-нибудь. И будьте осторожны, пожалуйста. Возьмите на всякий случай мой «кольт». – Гольдман протянул ему новенький, ухоженный пистолет. – Хорошо пристрелян, надежен… Завидую я вашей молодости…
Выйдя из вагона, Павел увидел в мутном вагонном оконце лунообразно светлеющую голову Гольдмана. Стало грустновато.
Глава одиннадцатая
Дорога шла по песку вдоль тихой, скрытой за лозой речушке. Шагалось и дышалось легко. Но как только появились за зарослями молчаливая низенькая труба винокуренного заводика и красная черепичная, кое-где залатанная ржавой жестью крыша флигелька, Кольцов почувствовал, что его шаг невольно стал беговым, размашистым и сердце как будто не поспевало за этим шагом, оно колотилось и стучало, ударяя, казалось, снизу в ключицу.