Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Через секунду Уильям Рэкхэм валяется без сознания на земле. Вокруг сгрудилось пять человек.
— Дайте ему воздуху, — требует Эшвелл.
— Что с ним? — встревоженно спрашивает одна из шлюх.
— Выпил лишнего, — объясняет Бодли, но в его голосе нет уверенности.
— Его недавно сильно избили бандиты, — говорит Эшвелл. — Кажется, голову ему пробили.
— Бедный ягненочек, — воркует та, что с пухлыми губами. — Он теперь таким и останется?
— Давай, Бодли, помоги мне.
Они подхватывают приятеля подмышки и приподнимают над землею. Испугавшись, как бы о ней не забыли, старшая из блядей тянет джентльменов за
— Мне только за одного заплатили, — говорит она. — Давайте по-честному.
— А мне вообще не заплатили, — блеет другая, которая стояла на часах: будто из всех трех больше всего поимели ее.
Третья хмурится, не зная, как включиться в хор жалоб, поскольку Эшвелл так и не успел кончить, а деньги заплатил.
— Вот… — Эшвелл, не глядя, выгребает из кармана монеты, по большей части шиллинги, сует ей в руку; две другие вытягивают шеи посмотреть.
— Арифметикой сами займетесь, да?
Он встревожен состоянием Рэкхэма, и ему не до того, чтобы торговаться.
Господи Боже мой, сначала Генри, потом Агнес… Неужели еще одна смерть в злополучной семье? И что за гнусный удар судьбы, если известным в высшем обществе людям, Филипу Бодли и Эдварду Эшвеллу, придется начинать новую карьеру — издательскую — с таскания трупа по улицам Сохо в поисках ближайшего полицейского участка!
— Билл, Билл, ты с нами? — рявкает он, грубо трепля Уильяма по щеке.
— Я… с вами, — отвечает Рэкхэм, и все пять — включая шлюх, которым хватило совести не смотаться, — испускают глубокий и единодушный вздох облегчения.
— Ну ладно, — говорит старшая, поправляя шляпку и глядя на мерцающие огни улицы, — тогда спокойной ночи всем.
И уводит своих подруг из темноты.
Бодли и Эшвелл мешкают в тупичке, приводя в порядок одежду, причесываясь — используя друг друга как зеркало. Вы их больше не увидите, так что посмотрите на них хорошенько в последний раз.
— Отвезите меня домой, — слышится голос откуда-то близ их брючных манжет, — я в постель хочу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Конфетка, с позором сосланная в свою комнату, наконец-то позволяет себе приступ ярости. Одинокий, безмолвный приступ в уединении ее унылой тесной спальни, — но, тем не менее, все-таки это ярость.
Как смеет Уильям говорить ей, что не ее это дело, когда он возвращается домой?! Как он смеет говорить, что перепачканная в грязи одежда ее не касается, и он не обязан давать ей объяснения?! И как он смеет заявлять, что вполне в состоянии справиться с собственной корреспонденцией и больше не нуждается ни в ее лести, ни в поддельных подписях! Как он посмел сказать, что вместо того, чтобы подкарауливать его возвращение с невинной встречи со старыми друзьями, ей бы лучше поспать, потому что у нее вечно красные глаза, которые выглядят еще уродливее от темных кругов под ними?
Конфетка стоит на коленях у кровати. Перед нею рождественский подарок Уильяма, дорогое издание шекспировских «Трагедий», и при свечах пачками выдирает страницы вместе с иллюстрациями, впиваясь в тонкую бумагу обломанными ногтями. До чего тонкие и гладкие страницы — будто сделаны из лощеной целлюлозы или из того, во что упаковывают сигареты. Она с хрустом комкает их в кулаке — «Макбета», «Лира», «Гамлета», «Ромео и Джульетту», «Антония и Клеопатру» — они рвутся в клочья под ногтями. Она-то думала, что Уильям купил ей Шекспира в знак признания ее интеллекта — в присутствии служанок вручая ей шифрованное послание о том, что знает, насколько ее душа возвышеннее, чем их души. Чушь! Он обыкновенный хам, невоспитанный тупица, который с таким же успехом мог купить для нее золоченую слоновью нoгy или ночной горшок с драгоценными камнями, не попадись ему на глаза собрание сочинений Шекспира, «переплетенное вручную». Да будь он проклят! Вот что она думает о его елейных стараниях купить ее признательность!
Она рвет и комкает страницы, корчась от инфантильных рыданий, дрожа всем телом, заливаясь слезами. Он что, решил, будто она и зрения, и обоняния лишилась? От него не просто грязью несло, когда он, спотыкаясь, ввалился в дом, поддерживаемый Бодли и Эшвеллом: от него смердело дешевыми духами, какими обычно бляди душатся. Он так и вонял бабами, которых только что имел, по поводу которых наверняка бы сказал (любимая фраза последнего времени): «Это тебя совершенно не касается»! Да будь он проклят! Сейчас храпит, очухиваясь от гульбы, в той спальне, куда ее ни разу не приглашали! Засадить бы сейчас в него нож, вспороть брюхо и смотреть, как вывалятся кровавые кишки.
Понемногу рыдания утихают, руки устают рвать неподатливые страницы. Она приваливается к комоду; вокруг нее бумажные комки, которыми завалены ее босые ноги. А что, если войдет Уильям и застанет ее в таком виде? Она ползает на четвереньках, собирая и швыряя в камин комки бумаги. Они мгновенно загораются, ярко вспыхивая, перед тем, как съежиться в золу.
Лучше бы сжечь дневники Агнес, чем рождественский подарок Уильяма. Шекспировские тома безобидны, а вот дневники могут предать ее в любую минуту дня или ночи. Какой смысл и дальше прятать дневники под кроватью, если она уже вытянула из них все что можно, и теперь они могут только беды наделать? Агнес уже не явится за ними, это точно.
Конфетка извлекает на свет один из дневников. За эти месяцы засохшая грязь стерлась с тетрадей до последней пылинки; теперь по изящному переплету уже не видно, что дневник спасли из могилы в сырой земле — тетрадь выглядит просто старинной вещью, вроде реликвии минувшего века. Конфетка раскрывает тетрадь; поломанные остатки нелепо хрупкого замочка и серебряной цепочки как украшения свисают с ее пальцев.
Дорогой дневник!
Я так надеюсь, что мы будем добрыми друзьями.
Конфетка пролистывает страницы, снова наблюдая усилия Агнес Пиготт примириться с новым именем.
В конце концов, имя — всего лишь то, что моя гувернантка зовет определяющим названием, которое нужно для удобства Большого Мира.. С моей стороны глупо так сердиться. БОГ ведь знает, как меня зовут по-настоящему, не так ли?
Конфетка откладывает дневник в сторонку; она уничтожит все, кроме этого, самого первого, который невелик по размеру; его легко спрятать от греха подальше. Конфетка не может не думать, что было бы дурно уничтожить первые слова, которые Агнес доверила грядущим поколениям. Это все равно как притвориться, будто Агнес вообще не существовала; или нет, не так — начала существовать, только когда ее смерть дала пищу для газетного некролога.