Багровый лепесток и белый
Шрифт:
Конфетка достает из-под кровати другую тетрадь. Ей попалась заключительная часть летописи Эббот Ленгли, написанная пятнадцатилетней Агнес, которая собирается ехать домой выхаживать больную мать. Из тетради вылетают лепестки засушенных цветков, темно-красные и белые, спархивают на пол, невесомые. Прощальное стихотворение Агнес Ануин:
Сестры, наше счастье позади, Солнышко плывет по небесам. Сдан экзамен, жизнь же впереди: Так грядущее приходит к нам!
Конфетка закусывает губу и отправляет дневник в огонь. Он тлеет с тихим шипением. Конфетка отворачивается.
Еще один дневник появляется на свет. Первая
Конфетка берется за третий. Liebes Tagebuch… — значится на первой странице. В камин.
Берется за четвертый. Этот относится к первым годам жизни Агнес с Уильямом и открывается неразборчивым бредом о демонических приставаниях, украшенным на полях символическим изображением глаза, намалеванного густой менструальной кровью.
Через несколько страниц выздоравливающая Агнес размышляет:
Учась в школе, я думала, что моя старая жизнь сохраняется для меня в тепле, как любимое блюдо, которое держат на пару под серебряной крышкой, ожидая моего возвращения домой. Теперь я понимаю: то была трагическая иллюзия. Мой отчим все время строил козни, чтобы медленно извести своей жестокостью мою дорогую мать, а меня продать первому же мужчине, который согласится забрать меня. Он нарочно выбрал Уильяма, теперь я это понимаю. Если бы он выбрал жениха из более высокого класса, то постоянно сталкивался бы со мной в тех местах, где собираются люди из высшего общества. Но он знал, что Уильям низведет меня с высот и, как только я окажусь так низко, как сейчас, ему больше никогда не придется меня видеть!
Что ж, я рада! Да, рада! Он ведь все равно мне не отец. Приглашения на самый роскошный бал было бы недостаточно, чтобы изменить мое отношение к нему.
Так было всегда, на протяжении веков: женщины — пешки в предательской игре мужчин. Но наступит день, когда будет высказана правда.
Комната начинает заполняться запахом надушенной бумаги, уже отдающей затхлостью. Конфетка бросает взгляд на камин. Дневник еще сохраняет форму, но по краям пылает ярким оранжевым пламенем. Она вытаскивает из-под кровати еще один и раскрывает наугад. Этой записи она не читала, даты нет, но яркие синие чернила выглядят совсем свежими.
Дорогая Святая Сестра!
Я знаю, что ты наблюдала за мной и, пожалуйста, не думай, что я неблагодарна. В сновидениях ты заверяешь меня, что все будет хорошо; проснувшись, я снова испытываю страх, и все твои слова тают, как снежинки, выпавшие в ночи. Я жажду следующей встречи, телесной встречи в мире вне моих снов. Скоро ли это произойдет? Скоро ли? Пометь эту страницу — касанием твоих губ, пальца, любым знаком твоего присутствия — и я буду знать, что не надо терять надежду.
Со стоном боли Конфетка бросает дневник в камин. Он падает, рассыпая искры, на тот, что уже догорает. Страницы сразу занимаются огнем.
Конфетка снова шарит под кроватью, но добытое ею оказывается не очередным дневником Агнес, а ее собственным романом. Как замирает ее сердце при виде
Конфетка держит рукопись за порванный, потертый корешок и роняет на пол. Она раскрывается на странице:
— Но я отец! — взывает один из обреченных самцов романа, бессильно сражаясь с путами, которыми героиня связала ему руки и ноги. — У меня есть сын и дочь, они ждут меня дома!
— Об этом раньше надо было думать, — сказала я, разрезая его рубаху портновскими ножницами, острыми, как бритва. Я была поглощена этой работой и бешено орудовала ножницами на его волосатом брюхе.
— Видел? — я показала ему мягкий кусок ткани, вырезанный в форме бабочки, половинки которой соединялись пуговицей с рубахи.
— Пожалей меня, подумай о моих детях!
Я оперлась локтями о его грудь, с силой давя на него, и так близко склонилась к его лицу, что он заморгал от моего горячего дыхания.
— У детей нет надежды в этом мире, — сообщила ему я, шипя от ярости. Дети мужского пола станут такими же грязными свиньями, как ты. Детей женского пола осквернят такие же грязные свиньи, как ты. Детям лучше всего не рождаться на свет, а если уж родились, так умереть, пока они невинны.
Конфетка подвывает от стыда, читая бредятину, некогда написанную ею. Это нужно бросить в огонь, но она не может. Два жертвенных дневника Агнес горят в камине — ох, как медленно горят, как остро пахнут, норовя погасить угли черным покрывалом обмякшего картона. Слишком много бумаги: целые часы, целые дни должны уйти на то, чтобы их сжечь; да еще и домочадцы заметят дым и запах. Конфетка смиряется и со вздохом заталкивает под кровать роман и груду дневников, приговоренных к уничтожению.
Среди ночи из мрака появляется рука, ложится на бедро Конфетки и осторожно стряхивает с нее сон. Она встревоженно охает, ожидая услышать слова матери: «Тебе больше не надо дрожать». Но мать молчит. Вместо ее голоса в темноте слышится низкий мужской шепот.
— Я виноват, Конфетка, прости меня, прошу…
Она открывает глаза, но обнаруживает, что зарылась глубоко в постель, запутавшись головой в простыне, обнимая руками живот. Она высвобождается, хватая воздух ртом, щурится от света масляной лампы.
— Что? Что?
— Прости меня за глупое поведение, — повторяет Уильям, — я не понимал, что делаю.
Конфетка садится и проводит рукой по спутанным волосам. Ладонь горячая и потная, а живот под одеялом сразу холодеет. Уильям ставит лампу на комод и садится на кровать у ног Конфетки. Его лоб и нос бросают тень на глаза и рот.