Багровый лепесток и белый
Шрифт:
И вот, наконец, достигнув тяжелых железных ворот фабрики, он не без внутреннего трепета вставляет ключ в скважину их замка. Еще несколько шагов, и он отпирает вторым ключом внушительные двойные двери.
Фабрика просторна, темна и тиха, как храм. Увидев ее в отсутствие отца, без отвлекающих внимание рабочих и пара, Уильям впервые осознает сам размах того, что унаследовал. Он благоговейно ступает по усыпанному опилками полу размером в рыночную площадь, вглядывается в большие верхние галереи, в покатые настилы и желоба для спуска флаконов, в колоннообразные трубы, которые тянутся от топки до потолка, в темные металлические решетки и поблескивающие столы — во все гигантские скульптуры, изваянные в честь благоуханных
— Ах, какие надежды возлагал я на мальчика. (Такое признание сделал отец, обходя с Уильямом фабрику.) — И мозгов, и сил у него было предостаточно, я полагал, что из него вырастет… ну, во всяком случае, что-то получше священника.
«Дистилляция набожного духа Генри в эссенцию более полезную, мм?» — хотелось тогда сказать Уильяму, однако он, зная как глух отец к метафорам, оставил эту при себе, прибегнув взамен к дипломатии общих мест.
— Ничего, отец. Каждый из нас растет по-своему. Все к лучшему, мм? Да здравствует будущее!
И он коснулся спины отца — проявление близости, настолько редкостное и смелое, что ни один из них не знал порядком, как к нему отнестись. По счастью, чувство вины за то, что он заставил сына пережить прежалкое Рождество, от чего мальчика следовало бы, по справедливости, избавить, было еще свежо в сознании старика, и он в ответ лишь похлопал Уильяма по плечу.
Теперь же Уильям, оказавшийся наедине со своей фабрикой, проходит на ее задний двор и озирает груды угля, тяжелые телеги, кучи перепутанных поводьев и уздечек. Он протягивает руку в перчатке и касается, как мог бы коснуться монумента забредший в парк человек, штабеля готовых к заполнению упаковочных клетей. Какая жалость, что по воскресеньям всему этому приходится лежать без дела! О нет, Уильям нисколько не сомневается в том, что рабочим необходим отдых, необходим один день недели, который они могли бы посвятить церкви, и все же — какая жалость! В голове его сам собою составляется рассказ под названием «Нечестивый автомат», в коем изобретатель создает для воскресных работ на фабрике механических людей. В конце рассказа в нее вкатывается механический пастор и убеждает механических тружеников в необходимости блюсти священный День отдохновения. Ха!
Внезапно за спиной Уильяма раздается какой-то шум. Испуганно обернувшись, он видит (когда опускает взгляд к земле) вылезшую из-за шаткой поленницы дров собачонку. Она очень похожа на пса, который околачивается у дома Рэкхэма, вся-то и разница в том, что эта — сучка.
К животным Уильям вполне равнодушен, однако его заботит ущерб, который собачонка способна нанести его собственности. И потому он подбирает закопченную кочергу из тех, что во множестве разбросаны по двору, и угрожающе замахивается ею. Собака удирает, подняв облако опилок и пыли. Довольство достигнутым сменяется в душе Уильяма досадой, когда он вспоминает, что старательно запер за собой и ворота, и все двери, а потому улизнуть вторгшейся в его владения собачонке некуда.
Взглянув на часы, Уильям решает, что уже проголодался, и возвращается к фабричным воротам. Он наполовину надеется обнаружить у них смирившуюся с изгнанием собаку, однако ее нигде не видно, и Уильям, лязгнув ключом, не без сожалений запирает беднягу на фабрике.
В своей комнате на верхнем этаже дома миссис Кастауэй Конфетка трудится над романом. В комнате смежной Эми Хаулетт пропихивает ручку китайского веера в зад школьного наставника, который именно для этого приходит сюда каждое воскресенье. Внизу Кристофер играет с Кэти Лестер в рамми, выкладывая карты на мягкую стопку недавно отглаженных простыней. Миссис Кастауэй дремлет, грузно развалившись в кресле; на странице ее раскрытого альбома для вырезок медленно подсыхает до матового глянца пленка густого клея. Шум, доносящийся с Силвер-стрит, приглушен настолько, что Конфетка слышит исступленный лепет школьного наставника. Она пытается разобрать слова, однако смысл их увязает в стене.
Подбородок Конфетки лежит на костяшках сжимающего перо кулачка. Между ее обтянутыми шелком локтями на странице влажно поблескивает незаконченное предложение. Героиня романа только что перерезала мужчине горло. Затруднение состоит в том, как, в точности, должна вытекать кровь. Просто течет, — слово слишком мягкое; льется отдает разгильдяйством; ударяет струей неприемлемо, поскольку немногими строками раньше она уже использовала этот оборот в совсем иной связи. Источается подразумевает, вроде бы, что мужчина способен как-то управится с кровотечением, а уж чего нет, так того нет; вытекает — слабовато для нанесенной ею страшной раны. Конфетка закрывает глаза и наблюдает в гиньольном театре своего воображения, как из рассаженного горла бьет кровь. И когда раздается упредительный звонок миссис Кастауэй, Конфетка удивленно вздрагивает.
Она торопливо окидывает взглядом комнату. Все чисто, все прибрано. Бумаги спрятаны, не считая вот этого единственного листка, лежащего на ее секретере.
Хлещет, выводит она, получив, наконец, от мешкотного Провидения нужное слово. Кончик пера подсох, первые буквы слова остаются невидимыми царапинами, последние — размазней загустевших чернил, но ничего, потом она сделает его более удобочитаемым. А сейчас — мигом в платяной шкаф! У нее еще осталось время, чтобы быстренько пописать и сразу же выплеснуть содержимое горшка в окно: ее мистер Хант, как уже успела заметить Конфетка, привередлив по части запахов.
Несколько часов спустя — многие часы спустя — Уильям Рэкхэм пробуждается от лишенного сновидений сна в теплой, благоуханной постели. Он ощущает вялость и довольство, хоть и не очень понимает, где он и который теперь может быть час. Над головой его просвечивает сквозь тонкую ткань газовая лампа, в окне он видит одну темноту. Шелест бумаги извещает его о том, что он не один.
— Что за черт? — бормочет Уильям.
Кто-то лежит рядом с ним в постели. Приподняв голову, он обнаруживает Конфетку, облокотившуюся на подушку и читающую, по всему судя, «Лондонский журнал». Она в ночной кофте, пальцы испачканы чернилами, но в остальном — точь-в-точь такая же, какой он видел ее в последний раз.
— Сколько времени?
Конфетка тянется куда-то из постели, выставляя напоказ все свое мягкое место. Чешуйчатые от ихтиоза полоски кожи лучами расходятся по каждой ее ягодице, подобные шрамам от тысячи бичеваний, но при этом в совершенной симметрии, как будто бичом орудовал повредившийся в уме эстет.
Снова перекатившись к Уильяму, она протягивает ему жилет, из слегка отвисшего кармашка которого свисают на цепочке его часы.
— Боже всесильный! — произносит он, взглянув на циферблат. — Десять часов. Вечера!
Она надувает губы, гладит его по щеке шелушащейся ладонью в пятнах чернил.
— Ты слишком много работаешь, — проникновенно сообщает она. — Все дело в этом. Тебе не хватает отдыха.
Рэкхэм ошеломленно помаргивает, взъерошивает пальцами волосы и пугается (прежде чем вспомнить, в чем дело), обнаружив, как мало их осталось.
— Я… я должен ехать домой, — говорит он.
Конфетка приподнимает длинную голую ногу и упирается ее ступней в колено другой, представляя взорам Уильяма устье влагалища.