Балканский рубеж
Шрифт:
– Как, говоришь, фамилия твоего усопшего-недоусопшего? Миллер?
– Келлер, – в очередной раз повторил ротмистр.
– Не помню такого.
– Артиллерист, еще с Японской его знаю. А здесь у Алексеева при штабе – правой рукой его был. Снаряды, амуниция, охрана путей, много чего еще.
Барахин поморщился:
– Еще один штабс-крабс…
Маевский схватил его за локоть, встряхнул:
– Да не важно это, Жорж!
Барахин нарочито протяжно вздохнул, нахмурился, оценивающе посмотрел на ротмистра.
– В общем, можно устроить. Быстро как в сказке. «Гасконь»
Маевский торопливо положил чемодан на землю, открыл, достал перевязанную бечевкой стопку ассигнаций.
– Все понимаю, Жорж. Вот.
Барахин покачал головой из стороны в сторону, вздохнул еще тяжелее.
– Нет, ротмистр. Ни черта ты не понимаешь. Кому эти фантики через месяц будут нужны? На них сейчас гнилой картошки не купишь.
Маевский не сдавался:
– Тогда вот еще.
Вынул из-за пазухи бархатный кисет, вытряхнул на ладонь несколько украшений и три небольших бриллианта. Барахин достал монокль, изучил камни на ладони Маевского, прищурился, потрогал пальцем.
– Ничего не понимаю в этих стекляшках.
Пошевелил пальцем ворох цепочек, из-под них показался маленький золотой медальон с гравировкой. Барахин заинтересовался:
– Смотри-ка! Георгий Победоносец! Изящная штучка.
Он взял у Маевского кисет, сгреб с его ладони все драгоценности. Подумав, забрал и пачку ассигнаций. После чего сказал, отводя глаза:
– Ты правильно пойми, Маевский! Это ж я не себе. Тут и комендатура, и грузчики, и портовый пригляд, ерш не проплывет, мышь не пролетит. Да и время скверное. За Перекопом уже погромыхивает. Все обесценивается. Не обессудь, ротмистр. К пяти пополудни будь на пятом пирсе… с этим твоим Миллером.
Барахин хлопнул Маевского по плечу и, не оглядываясь, вернулся в контору.
Голодная чайка нарезала круги и восьмерки, смотрела с чаячьей высоты, как колышется море, а в море – другое море. Море человечьих голов. Белые барашки – бинты, замотанные головы раненых – кто способен стоять на ногах.
Палуба «Гаскони» была забита – не присесть. Посреди людского моря темнел остров-гроб, подвешенный на талях вместо шлюпки. Ротмистр Маевский лежал на нем на боку, поджав колени к животу.
«Дорогая Лида!
Непредвиденные обстоятельства надолго отодвинули исполнение порученной мне миссии. Путь лежит за пределы Отечества. Нет спокойствия, нет уверенности в благополучном исходе. Предательские мыслишки жалят зло, как осенние мухи: а вернусь ли? Увижу ли снова родные берега? Только порученное дело и помогает сохранить твердость духа.
Не удивляйся моему нытью. Да и вряд ли я отправлю это письмо. Лучше перепишу его снова, когда уляжется буря в душе. Незачем вам с Андрюшей тревожиться еще и моими страхами. Надеюсь, вы устроены благополучно и не испытываете нужды. Мечтаю о встрече!
Твой любящий Арсений».
Полоска берега за кормой совсем истончилась. Чайка сделала прощальный круг, пронзительно крикнула и полетела назад к Севастополю.
Часть вторая
Внутренняя баллистика
Глава 11
Ночь пахла мускусом, порохом, паленым мясом. Ночь вторгалась в госпиталь сквозь москитные сетки гортанными возгласами, истеричными криками, автоматными очередями. Трехсоттысячный Кигали вскипел в одночасье, едва пришла весть о гибели президента Хабиариманы. Госпиталь – одноэтажная беленная мелом развалюха под флагом Красного Креста и Полумесяца – казался светлым островком спокойствия в черном океане паники и ненависти, захлестнувшем столицу Руанды.
Операция длилась вечность. Когда пот начинал капать с бровей профессора, он коротко командовал: «Лоб!» – и Ясна марлевым тампоном промокала ему лицо. На операционном столе лежал пожилой скотовладелец-тутси. Профессор стежок за стежком стягивал края страшной рваной раны от удара буйволиного рога. Две медсестры из местных, одна тутси и одна хуту, ассистировали ему беззвучно и слаженно.
Когда последний узелок был завязан, а нитки отрезаны, профессор устало стянул хирургические перчатки:
– Жить будет. Только избавьте меня от общения с благодарными родственниками.
Он вышел через заднюю дверь, ведущую сразу в общую палату, смрадный зал с шестьюдесятью койками, где лежали вперемешку мужчины и женщины, дети и старики, больные и раненые. Одна из медсестер направилась следом за профессором – за свободной каталкой. Другая строго взглянула на Ясну.
– Присмотри за пациентом. Я иду говорить с семьей, – сказала по-французски почти без акцента и вышла в коридор приемного покоя.
Ясна осталась наедине со спящим скотовладельцем. Монитор, вторя профессору, показывал нормальный сердечный ритм: жить будет.
Ясна подошла к окну. Госпиталь стоял на вершине холма, отсюда открывался панорамный вид на разгорающуюся гражданскую войну. Столбы дыма, подсвеченные языками пламени, тянулись к небу на окраинах. Вспышки выстрелов зарницами окрашивали небо над горизонтом. Вот я и здесь, папа, тихо сказала она. Еще полгода назад я не знала про Африку ничего – или почти ничего, как и все вокруг. Кому у нас какое дело до Африки, до сотен обитающих здесь народов? Без малого миллиард человек обречены на нищету, голод, лишения. Как мало мы видим из ослепшей Европы, как ревностно стараемся не потревожить домашнего спокойствия! Но я здесь, папа! Я буду как ты, и мои глаза открыты!
За дверью приемного покоя что-то стукнуло, упало, потом послышались тяжелые шаги. Видимо, родственники все-таки попытались прорваться к пациенту, сообразила Ясна. Встала перед входом в операционную, сложила руки на груди, строго нахмурилась. Больной должен отдыхать, разве непонятно?
Дверь открылась. На пороге стоял одетый в камуфляж высоченный хуту с мутными глазами. Он держал в руке пангу. С заостренного конца огромного тесака на пол капало красное.
Хуту с трудом сфокусировал взгляд на Ясне, на красном кресте, вышитом на ее халате, что-то сказал на киньяруанда, потом повторил по-французски: