Банджо
Шрифт:
Она, ничего не сказав, кивнула; глаза у нее были как блюдца.
— И малышка Сэл здесь! Надеюсь, старина Гэс хорошо с тобой обращается.
Потом, повернувшись на одной ноге к Кейти и Мартину, Лютер сказал:
— Привет, Кейти, ты хорошо выглядишь.
Молча протянул Мартину свою костлявую руку для рукопожатия и тут же повернулся к матери.
— Ты красивее, мама, чем все эти французские красавицы.
И только после этого повернулся к отцу, который по-прежнему стоял без движения, как каменный. И снова протянул руку, ожидая отеческого слова.
Отец
— Ну, я так полагаю, что война — это вовсе не развлечение.
Лу, обнажив испорченные зубы, изобразил на лице кривую улыбку. И заговорил, сипя и задыхаясь:
— Да, вы правы, отец. Вы изрекли истину. Но если вы полагаете, что я выгляжу неважно, то что бы вы сказали, увидев некоторых других!
Никто не рассмеялся.
— Давайте поможем ему сесть в повозку, — быстро сказал Гэс, не давая остальным задавать вопросы, которые уже были готовы сорваться у них с губ. — Лу долго ехал, он, наверное, устал.
— Я думал остановится в гостинице... — начал было Лютер.
— Нет, нет, ни за что, — проговорила мать, обретя, наконец, дар речи и почувствовав, что, как ни мало в этом человеке осталось от прежнего Лу, перед ней ее сын. — Мы все приготовили к твоему приезду. А в город ты можешь поехать, когда тебе захочется.
— А как тысчитаешь, Гэс? — спросил Лу.
— Я считаю, что тебе лучше поехать домой... пока это возможно.
Лу взглянул на отца.
— Ладно, как говорят, попытка — не пытка.
Поддерживаемый Гэсом, Лу в сопровождении всех остальных заковылял к старой неизменной повозке: лошади, правда, были уже другие. Лу напустил на себя небрежно-развязный вид и старался держаться ровно.
— А я уж думал, у вас автомобиль, — сказал Лу, обращаясь к отцу.
— От лошадей толку больше. Дают приплод, — ответил отец.
— Так точно, сэр. — Лу кивнул. — Конечно, конечно.
Дональд Додж незаметно исчез, отправившись в свою биллиардную. Гроувер Дарби с важным видом ушел в полицейский участок; Бенни и Моди и их темноволосый двухлетний сын укатили в своей новой коляске с откидным верхом. Прозвучал печальный гудок паровоза, словно сопереживавшего тем, кто пришел встречать Лютера.
Лютер закурил и, закрыв глаза, тут же устало погрузился в забытье. Но отец все время будил его, показывая все те новые фермы, что приобрел.
— Да, вы не сидели, сложа руки, — признал Лу.
— А в этом деле особенно и напрягаться не надо, — сказал отец; в нем не чувствовалось гордости за сделанные обширные приобретения. — Все идет само по себе, природа сама все приумножает.
— А кто же работает на земле?
— Здесь есть несколько лопухов с семействами, они хотят зацепиться и осесть. Ничего у них не получится! Но пока работают на нас. Эти уедут — найдутся другие.
— А на каких условиях они работают?
— Урожай делим пополам — половину мне, половину им. И я снабжаю их зерном.
— Насколько я знаю, цена на пшеницу
— Теперь, после войны, будет еще выше. Там, за границей, разруха, люди ходят голодные. А где брать им пшеницу? Только у нас. — Ну, раз так — вы уже богатый человек.
— Ссуды банк дает под страшные проценты.
— Оплачивайте их из тех денег, что получаете за сдачу в наем земли!
— Денег ни у кого нет.
Лу задыхался, кашлял, дышал с присвистом, хрипел; от его прежней веселости ничего не осталось.
— Может, если б ты не курил эту гадость, вылечился бы от кашля.
— У меня кашель не от курения.
— А от чего же тогда?
— Немножко газом потравило.
— Надо было противогаз носить!
Лу зашелся смехом, но тут же захрипел, лицо посинело, глаз закатился, губы скривились. Наконец ему удалось выдавить из себя пару слов:
— В противогазе нечем дышать.
Отец терпеть не мог, когда над ним потешаются, да еще при этом смеются. Он дернул за вожжи, притормаживая лошадей. Пара мощных, гривастых лошадей в яблоках попыталась дернуться в стороны, но отец отменно знал их повадки и заставлял их делать то, что ему нужно было — будто в свое удовольствие играл на скрипочке.
Мать решила разместить Лу в большой комнате на первом этаже, чтобы ему не приходилось взбираться по лестнице на второй, в свою старую комнату. А чтобы Лу не стряхивал пепел со своих сигарет на пол, она по всей комнате расставила фарфоровые блюдца, даже на пианино и низеньких деревянных подставочках. Фотографию в рамочке, на которой сын был изображен в новой форме, высокий, с расправленными плечами, гордо улыбающийся, она спрятала на дно сундука.
Отец, Мартин и Гэс каждый день занимались все той же работой, которую выполняли всю свою сознательную жизнь: доили коров, кормили свиней и лошадей, чистили хлев и коров; женщины занимались курами, приготовлением еды и уборкой в доме.
Лу делать ничего не мог: он просто сидел или у себя в комнате, или на кухне, или на крыльце.
Между Лу и всеми остальными встала невидимая стена — они работали, а он — нет. И как бы они ни старались, стену эту разрушить не удавалось. Когда во время еды все собирались за столом, говорить было не о чем, кроме того, как обсуждать, что делали до еды и что будут делать после. А просить Лу рассказывать о войне они не решались — он рассказывал что-то лишь тогда, когда у него было соответствующее настроение, что случалось очень редко.
Большую часть дня отец проводил в переездах между своими фермами; он следил за тем, чтобы земля обрабатывалась только так, как хотелось ему, и не иначе. Мартин занимался главной фермой, где стоял их дом, а Гэс чинил ветряные мельницы, косилки, повозки, культиваторы, сеялки и, конечно, делал все остальное.
Пару дней Лютер проводил в ничегониделании — он сидел в кресле-качалке, бродил вокруг дома, подходил к курятнику. Потом, улучив минуту, когда оставался с Гэсом один на один, сказал: