Банк страха
Шрифт:
Сэму Хофману, приехавшему в начале второго, уже пришлось пробираться сквозь кучу иракцев, расположившихся на полу гостиной. На нем был кожаный пиджак и фуфайка с короткими рукавами; он был ужасно рад, что сбежал из клуба за рекой. Лина поцеловала его и выдала бокал шампанского. Сэм уселся на полу и предложил тост «за новый Ирак». Все радостно чокнулись. Кто-то подал ему латунную трубку с ливанским гашишем, и он глубоко затянулся.
— Миш баттал. — Ранда потихоньку кивнула в сторону Хофмана, когда они с Линой на кухне готовили очередное блюдо, утыканное виноградными листьями. — Совсем неплохо. Но что он здесь делает в такую ночь?
— Конечно. — Лина мечтательно улыбнулась. — Он мой амир ала фарас абайяд (принц на белом коне). Он хочет спасти меня. Правда, теперь меня уже не нужно спасать.
— А как он в постели? — шепотом спросила подругу Ранда. — Он хорошо… ты понимаешь? — И она сделала выразительный жест рукой.
— Ранда! Я с ним не спала!
— Он что, гомик?
— Ты с ума сошла. Правда. Он хороший, вежливый американский парень — очень приятное разнообразие. Я устала от арабов.
— Ты просто пьяна, вот что я тебе скажу, — сказала Ранда и шлепнула подругу пониже спины.
Веселье набирало силу. Лина достала принадлежавшие ее отцу магнитофонные пленки с записями иракского народного певца Назема Аль-Газали. Он умер еще в 1960 году, до того, как Правитель начал систематически уничтожать иракскую национальную память; его песни символизировали для иракцев прошлое. Он пел простые народные баллады под аккомпанемент флейты, которую называют «най», похожего на гитару инструмента «уд» и удары «дарбаки». Это было что-то вроде иракских блюзов. Обычно он начинал со стихов, которые постепенно переходили в песню о невзгодах жизни и любви; некоторым балладам было лет двести. Лине больше всего нравилась песня «Самара мин кауми Аисса», что переводилось как «Темноволосая из племени Иисуса»; в ней пелось о любви мусульманина и девушки-христианки.
Лина подпевала Аль-Газали, искоса поглядывая на Сэма: «О прелесть моя из племени Христова, дарю тебе любовь мою. Что же важнее — любовь или вера?» Дальше в песне шли застенчивые вопросы и кокетливые ответы. «Дай посмотреть, как прекрасны твои глаза». — «Мои глаза — как глаза оленя». — «Ты высок?» — «Я высок и строен, как куст базилика». Сэм попробовал включиться, подпевая на своем ломаном, неуклюжем арабском. Иракские эмигранты, рассевшиеся на полу, тоже стали подпевать. Многие из них помнили «Темноволосую из племени Христа» еще с детства. Потом все встали и захлопали, а когда Аль-Газали запел «На вершине пальмы», снова выпили шампанского.
В два часа в дверь позвонил Набиль Джавад. Поэт был одет в свой обычный черный костюм и среди веселящихся имел траурный вид. Лина предложила ему шампанского, но он попросил стакан воды. Из-за двух завес на его глазах — слепоты и темных очков — нельзя было понять, о чем он думает. Он извинился перед Линой за столь поздний приезд и объяснил, что работал над эссе об арабской демократии; он надеялся, что арабские службы Би-би-си или «Голоса Америки» передадут его этой ночью, но они отказались. Лина села рядом с ним на диван, взяла его руки в свои и сказала, что для нее большая честь видеть его в своем доме.
— Это здорово, да? — спросила она. — Вы, наверно, так счастливы сегодня.
Джавад покачал головой.
— Пока нет, — ответил он. — Неизвестно, кто будет следующим.
Лина хотела убрать руки, но Джавад сжал их и стал благодарить ее за то, что она его пригласила. Он сказал, что когда-то был знаком с ее семьей в Багдаде. И он был на похоронах ее отца в
— Очень смело было с вашей стороны пригласить меня сюда, — сказал он.
— Вовсе нет. Мне давно следовало это сделать, но я была так напугана. Теперь это просто. Все прошло.
— Нет, хабибти, ничего еще не прошло, поэтому вы очень смелая. — Он погладил ее руку и снова сжал ее. — Вы знаете, Лина, именно женщины спасут Ирак. Мужчины, по-моему, уже совершенно безнадежны. Их всех развратили. Только женщины остались сильными.
Лина хотела попросить его пояснить сказанное, но тут подошел Сэм и сел по другую сторону Джавада. Ему очень хотелось познакомиться с иракским поэтом, наделавшим такой переполох у Дарвишей. Он стал задавать ему вопросы о его жизни и работе, на которые Джавад отвечал с некоторыми колебаниями, но откровенно. Пока они разговаривали, Лина размышляла над тем, что только что сказал Джавад. Мужчины, безусловно, стали слабыми; это было особенно заметно в Лондоне, где даже самые богатые и преуспевающие из них, казалось, обладали моралью сводников. Может, женщин и можно было назвать сильными; но как можно говорить, что женщины спасут Ирак? Ведь Ирак уже спасен! Правитель умер!
Другие иракцы тоже собрались вокруг Джавада и стали просить его почитать свои стихи. Он стал извиняться перед ними, положив руку на сердце. Он был бы счастлив поделиться с ними своим творчеством, особенно сегодня, но дал клятву не читать стихов публично, пока не вернется на родину. А это было еще невозможно. По комнате прокатился гул разочарования, его просили прочитать хотя бы одно или два стихотворения. Наконец Джавад согласился почитать, но не собственные стихи, а написанные около тысячи лет назад поэтом Ибн-Зайдуном, который воспитывался в Кордове, но большую часть жизни прожил вдали от родного города. Это стихи об изгнании, сказал Джавад. Он читал их на плавном арабском языке, лившемся из его хрупкого тела, как вода из источника в пустыне.
«Господь ниспослал ливень на жилища тех, кого мы любили. Он сплел над ними венок из звезд… О ушедшие счастливые дни, дни наслаждений, когда мы были рядом с теми, у кого черные волосы ниспадают на белые плечи… Я оплакиваю судьбу, некогда — в те ушедшие ночи — столь ко мне благосклонную, а теперь лишь слегка касающуюся меня вечерней свежестью. Но идущему в ночи светят все те же звезды. Приветствую тебя, Кордова, с любовью и тоской».
Когда он кончил читать, в глазах у иракцев стояли слезы. Его умоляли почитать еще, но Джавад сказал, что уже очень поздно, а у него утром много дел в фонде. Его отпустили и пообещали помочь его фонду деньгами, хотя и знали, что вряд ли сдержат это обещание. Лина проводила его до двери. Когда она прощалась с ним, глаза у нее все еще были влажные, но поэт не мог этого видеть.
После ухода Джавада иракцы снова стали петь песни. Они открывали бутылки шампанского и разговаривали о будущем. Кто-то провозгласил тост «за юного короля» — короля Фейсала, убитого революционерами еще в 1958 году, до возвышения Правителя. Кто-то еще предложил выпить за новый парламент, когда бы его ни созвали, а кто-то — за новую конституцию, что бы она ни провозгласила. Все всё знали, и никто не знал ничего, потому что, хоть заря и занялась, это по-прежнему был Ирак.