Баронесса Вревская: Роман-альбом
Шрифт:
Плевна видела три сражения. Первые два (8-го и 18 июля) были неудачными; «третья Плевна» — лейб-медик Боткин назвал её «преступлением» — продолжалась с 26-го до 31 августа. «Невидимка Плевна, унёсшая уже столько жизней...» — по словам Верещагина — ждала новых жертв. В газетах писали: «Всё было ужасно, начиная с тумана; но посреди этих мрачных картин был и светлый луч; ничем не сокрушимая доблесть наших войск... которые служили не только при жизни, но и по смерти: будучи сложены трупами на скобелевских редутах, они выручали товарищей, прикрывая своими телами оставшихся в живых...» В течение пяти дней здесь шла настоящая бойня, «носящая название штурма», — трупы, трупы и только один взятый редут. Не получив никаких подкреплений, отряд Скобелева сражался более чем с половиной всех войск Осман-паши. С 1 сентября началась изнурительная блокада... 28 ноября турецкий гарнизон Плевны (свыше 43
А военный корреспондент Немирович-Данченко в то же время писал в очерках для столичных газет: «Болгары в это время явились нашими спасителями, потому что трудно было сказать, от чего мы больше страдали — от неприятельских нуль или от жажды. По всей дороге растянулись эти добровольцы-водовозы в два ряда... Около каждого солдата останавливается болгарин.
— Братушка, вода!
— Спасибо тебе... И какая же у тебя вода холодная.
Раненых болгары поили и обмывали им раны и, возвращаясь назад, везли их на своих ослах».
По горам лучше всех «лазал» Гурко. Он первым начал переход через Балканы 13 декабря и снова проделал всё ловко и чисто, в обход турок. По плану его 70-тысячный отряд должен был двигаться к Софии. Скобелев не отставал от удачливого товарища и азартно провёл свою колонну по тропе, считавшейся зимой совершенно непроходимой. Девять с половиной километров крутого подъёма с четырёхметровым снежным слоем он прошёл за 72 часа. После преодоления Балкан и победы у Шипки — Шейново русские войска стремительно двинулись к Константинополю. Последний бой разыгрался под стенами Филиппополя. Почти вся турецкая артиллерия была захвачена. Турки бежали. Адрианополь сдался без боя. У иеромонаха Н., путешествовавшего по полям битв при Красном Кресте, вырвалось: «Адрианополь — город неказистый... О Господи! Вынеси нас на святую Русь!»
В предместье Константинополя, небольшом и, возможно, тоже «неказистом» городке Сан-Стефано, был подписан мир.
Десять месяцев длилась война (военные действия шли ещё и на Кавказском театре, и потерянный в Крымской и уже перестроенный англичанами Карс Россия себе вернула), и многие, кто свежим весенним утром слушал владыку Павла на полковом поле, не вернулись. Не вернулась и Юлия Петровна.
Письма Вревской, переписанные её сестрой Натальей и хранящиеся в Пушкинском Доме в Петербурге; письма Боткина; дневники военного министра Милютина — сколько их, этих воспоминаний! Война одна, а глаз, что видели её, много. И для всех она — разная. Своя. Война генералов. Война солдат. Война священников. Война врачей. Война Вревской.
Странно, но на войне существует распорядок дня, как и в каком-нибудь пансионе. Для солдата он такой:
1. Утро. Ружейная перестрелка до полудня.
2. Канонада часа на два.
3. Опять ружейная пальба до сумерек.
А потом ночь, смена караула, земляной дымный ложемент. Разговоры, домашняя работа, чтение — кто грамотный. И каждый второй солдат болен животом и ногами. Животом — от дрянной «борщекаши» да ненавистных «концертов» (так солдаты называли консервы), а ногами — от длинных переходов, стояния в цепи и в ночном карауле. И обморожен он, и голоден, и вшив, на начальство жаловаться не умеет и в караул пойдёт — болезнью не отговорится. Это офицер может с простреленным пальцем в госпитале лежать — «перевязывать срам», как напишет Вревская, хотя тут же заметит, что и «смелых много». Солдат же стоит на ветру, как свечечка, а потом, если насмерть не замёрзнет, будет трястись на телегах по госпиталям. А приедет в госпиталь государь, тут бы и просить, а они только: всё есть, Ваше Величество, благодарим покорно, ещё послужим Отечеству! Что с ними сделаешь?!
Утром — молитва. Стоит на коленях вся цепь в степи, без шапок, до последних слова не долетают; и нечёсаные затылки золотит восходящее солнце. И не знают, будут ли живы в этот наступивший день. Каждая молитва — перед смертью.
А будет жив нынче, то при свете сального огарка каким-нибудь сломанным перочинным ножиком или гвоздём ложек резных наделает и сапоги починит, потому как «солдат шилом бреется, а дымом греется». А туманы в болгарских горах до того густы, что в трёх шагах ничего не видно. Так и на Шипку они шли: форсированным маршем в летних брюках и рубахах, а ранцы с вещами было приказано оставить в Тырново...
Долгий путь к Константинополю, в дороге ураган, и снег, и грязь, и сон на сырой земле под шинелью. А на заре снова месить ногами липкую грязь, снова голодать да стараться не отстать — замёрзнешь до смерти, — и тащить на себе артиллерию, обозы, и перекусывать проклятыми «концертами» — вот и вся война и вся слава для солдата. И мемуаров не оставит, и потомкам наставлений не пошлёт, сгинет без имени в чужой земле.
«Но как можно роптать, когда видишь перед собой столько калек, безруких, безногих, и всё это без куска хлеба в будущем... это жалости подобно видеть этих несчастных, поистине героев, которые терпят такие страшные лишения без ропота. Да, велик русский солдат!»
Вревская знала народ не по книгам.
О солдатах пишут все мемуаристы: и строгие, и желчные, и мягкие. Они так единодушны в своём гимне «простому русскому солдату», будто, чувствуя свою вину перед кротким «пушечным мясом», знают наперёд, что ничем, кроме этих восторженных слов, отблагодарить его не смогут. А в остальном единодушия гораздо меньше. Немирович-Данченко в репортажах писал, что болгары ходили за ранеными, «как няньки», и были очень дружны с русскими солдатами, а киевский иеромонах при Красном Кресте отец Н. и лейб-медик Боткин, словно сговорившись, твердят обратное.
«Братушки наши совсем не гостеприимны. Никакой нужды они не испытывают, а спроси у них чего-нибудь — один отказ: «Нету, братушек!» Если же вы уличите его во лжи и настоятельно потребуете чего-нибудь, тогда услышите самую баснословную цену. Но есть надо и... платишь», — это святой отец. «...Здесь в Беле (село Бяла — где и работала в госпитале Вревская. — М. К.) народ смотрит очень богато обставленным: какая масса скота, хлеба, да какого! ...В нашей Могилёвской губернии крестьяне сравнительно с здешними — нищие; какие у здешних крестьян лошади, волы! Кроме видимого богатства — апатия и равнодушие болгар к русским... впрочем, может быть, болгары боятся, что турки снова явятся и будут душить их за сочувствие к русским», — это Боткин. «...Болгары с солдат берут за всё вчетверо; противные братушки, они меня страшно сердят», — а это уже Юлия Петровна, национальная героиня Болгарии [24] .
24
В. Куртев, правда, уверял меня, что письма Вревской не только переписаны, но и «отредактированы» сестрой Натальей, и плохое про болгар приписала именно она. Возможно; но кто же тогда «правил» Боткина, иеромонаха и многих других? И зачем?
А вот диалог 17 июля 1877 года. Боткин беседует с болгарином, загоняющим домой отличных лошадей.
— Что, лошадей-то, чай, у турок взял? — спрашивает Боткин и в скобках, в письме описывая этот случай, помечает: «Делает вид (болгарин), что не понимает».
— Турецкие лошади?
— А, не, не — мои!
«Я же уверен, — выносит приговор лейб-медик, — что краденые лошади».
Вообще же и святой отец, и царский медик словно взялись наперегонки критиковать всё вокруг — кто кого перегонит. Любопытно их послушать... Батюшка начал прямо с роскошных лазаретов Красного Креста, средства на которые давала императрица. «Да попади туда обычный солдатик на три дня, он пожелал бы умереть тут, чем возвращаться на родину...» — заявляет он и дальше принимается ругать правительство за то, что остальные пользуются более скромной обстановкой в госпиталях от военного министерства. А на синие санитарные кареты — просто зависть берёт. «Если бы Красный Крест поделился этими каретами с военным министерством, какое бы облегчение принесло это раненым», — кипятится он и довольно желчно добавляет: «Русь любит блеснуть, а за дело взяться не умеет!»