Башня вавилонская
Шрифт:
— Хватит, — добродушно говорит хозяин квартиры, Левинсон. У этого от былой роскоши только глаза остались. Синие-синие, как маленькие шарики из рождественского елочного набора. У больших уже цвет был не тот. Остальное — морщины, пятна, седина… «Удобная, теплая шкура — старик.» А ведь он моложе Шварца… и чуть моложе меня. Студенты зовут его «Дядюшка».
Здесь чуть странно — светло, просторно, почти пусто. Так оформляют интерьеры в Лионе, Толедо, Каире. Совершенно невозможно поверить, что снаружи — осень, Новгород, север. В квартире светло, солнечно и почти жарко.
Анаит
— Хватит, Вальтер. — говорит Левинсон. — Я не могу и не смогу сказать, что знаю тебя сто лет, потому что столько не проживу, но я тебя знаю. И ты меня знаешь, потому и позаботился выставить с территории на эти полтора часа. Тебе нужно было, чтобы никто в этот твой цирк не вмешался. Чтобы Моран сначала размазал себя об инспектора, извините, Анаит — а потом его убили. Но Сашу-то неужели тоже? За что? И вся личная злоба — она у тебя есть, а в последний год ее можно было на телеге возить. И раз уж мы друг друга знаем… рассказывай.
Что-то с ним не так, с этим Левинсоном. Помимо контузии, помимо переломанных костей, помимо небольшого, но очень заметного лишнего веса, помимо того, что его просто хочется запихать в экзоскелет и сказать: ну дайте же телу отдохнуть. Вот помимо всего этого. Ощущение, что видишь человека там, где должно бы сидеть что-то совсем другое.
— Хорошо, — кивает Шварц, — хорошо.
Прикрывает глаза, слегка задирает подбородок. Беззвучно вздыхает.
— Это старая история, — четко выговаривает он. Голос отлично поставлен — голос лектора, а текст словно бы уже был рассказан кому-то. Может быть, себе самому или внутреннему обвинителю?..
— Извини. Одна мелочь, — вскидывает руку Левинсон. Оказывается за спиной у Анаит, безошибочно находит и расстегивает замок ожерелья с камеей, опускает его в стоящую на столике тяжелую вазу синего стекла. Все действие занимает пару секунд, а мимолетное прикосновение даже приятно.
— Еще раз простите, Анаит, я понимаю, что все, что вы услышите, вы запомните точно — и перескажете при необходимости, но память все же к делу не подошьешь, в отличие от записи.
— Даже так? — усмехается Шварц.
— Ты рассказывай свою старую историю.
— После Кубы прошла волна разбирательств и отставок. И в доброй половине случаев, как обычно, под удар попали не совсем те люди. Или не те люди, по которым следовало бить в первую очередь. Фактически, если не считать десятка козлов отпущения, армия осталась в прежних руках.
Левинсон приподнимает бровь; мгновение — и он уже сидит на поручне кресла Анаит, опершись локтем на подголовник. Та же противоестественная ломаная поза, что и у Джона, но здесь она объяснима: не желает показывать, что сильно ограничен в движениях, и хочется попросить: не надо, пожалуйста. Не притворяйтесь… Но щемящее ощущение: нельзя, нельзя — перехватывает горло.
— Нас было четверо, — продолжает Шварц. — Я, Саша, Моран — и эта железяка. Мы все были на Кубе, нам всем не понравилось, а итоги разбирательства нам не понравились еще больше. Наверное, все дальнейшее — моя вина. Я старше Морана на пятнадцать лет и был старше по званию.
— Этого, — тянет Левинсон, — ты мне раньше не рассказывал. Что интересно, мне и Моран этого раньше не рассказывал. Позволь догадаться, он к тому времени уже успел обзавестись покровителем — и пошел к нему?
— Представления Ричарда Личфилда о правосудии… в достаточной степени совпадали с нашими. Во всяком случае, дело, которое обошлось бы мне довольно дорого, закончилось списанием по состоянию здоровья и переводом на преподавательскую работу. Я не испытывал особой благодарности — предпочел бы сам тонуть и сам спасаться, но Моран всегда был… гиперлоялен по отношению к тем, кого считал «своими людьми». Не следовало ждать от него иного. Так я подумал. Тогда.
— Ты почему мне все-таки ничего не сказал? Я-то был уверен, что ты приземлился здесь как я сам — почти по собственному.
— Потому что мне дали понять, очень ясно дали понять, что меня могли сдать только свои. Моран не знал, кто — но не сомневался, что кто-то был.
— Дурак, — говорит Левинсон.
— Не спорю. В общем, лет через пять я захотел уйти — преподавать не мое дело, и не спорь, не мое. Моран очень долго уговаривал меня остаться. А уговорил меня Личфилд. Напомнив о сроке давности, о том, что улики не уничтожены и о неблагодарности.
— Моран?.. — изумленно спрашивает Анаит.
— Он, кажется, сам и не заметил, что в своей преданности делу — университету — перешел некую грань, — морщится Шварц. — Нет, он едва ли просил надавить на меня. Наверняка он просто пожаловался на такую потерю. И я остался. Тепло, светло и мухи не кусают, в конце концов.
— И ты так и не пытался разобраться? Мы же, в конце концов, все здесь были… Я иногда тебе удивляюсь, все-таки. Ладно, практические соображения, но я бы, например, просто от любопытства помер бы, сидя и не зная. Дальше случился переворот — как я понимаю, ты пришел к Морану предупреждать об уходе — и в этот раз тебя начал шантажировать уже он? А какое колесико у него в голове отказало?
Господи, думает Анаит… если это так, то Моран угрожал Шварцу тем, что погубит его, возможно, себя, и еще двух человек.
— Он считал, что это я не всерьез. И что я могу пойти на таран просто из принципа, но не стану же я подставлять вас. Теперь это все получило новую окраску. После того как Личфилда так удачно снесли, разоблачение его методов и преступлений, которые он покрывал… Вот тебе и ненависть. Я многое пересмотрел за этот год, как ты понимаешь.
— И все еще считаешь, что это могли быть я или Саша? Или убедился, что она?