Бедная любовь Мусоргского
Шрифт:
– Вам куда?
– спросил Мусоргский спутницу.
– Да пусть на Подъяческой на углу остановится.
Она смотрела перед собой, думая о чем-то, и тонконосое лицо, очерченное беловатым, косо бегущим снегом, было замкнутым, суровым. Обе руки она сунула, согревая, на грудь шубки, под узел платка.
– Вы, стало быть, арфянка, певица?
Девушка молча кивнула головой. Он знал, что по питерским трактирам, ресторациям второго разряда ходят уличные певицы с арфами. В остроносой девушке, обмотанной
– Вы, может быть, вспомните все же, что пели в "Неаполе" перед тем, как выйти на улицу...
– Как выдти на улицу, - повторила она.
– Не помню. Всякое пела. Романцы разные, как полагается.
– А вот это не помните?
Он стал глухо напевать, но получилось что-то фальшивое, мертвое.
– Нет, не то... Ну, а какие романсы вы пели?
Девушка удивленно покосилась на него:
– Не помню. "Ах, обоими меня" или "Поцелуй горячей".
– Но это же вздор, вы не то пели...
– Почему вздор, чего пристали? Что полагается, то и пела. Не помню.
Она обиделась. Он понял, что ничего не узнает:
– Извините меня.
Арфа, залепленная снегом, качалась перед ними с дребезжанием.
– А как же так, вы, певица, а вашей арфы не бережете?
– Чего?
– Арфа, говорю, мокнет, хотя бы чехол.
– А эта, - и злобно усмехнулась.
– Чего ей делается, железной ... Пускай мокнет.
Она вдруг высвободила из-под платка руку, быстро стянула зубами перчатку, и ударила с силой по струнам:
– У-у, шкелет, - сказала с ненавистью девушка.
Арфа зазвенела так гулко, что возница обернулся, с шапки посыпало снег.
Мусоргский молча подал девушке упавшую перчатку. В перчатке еще не остыла теплота ее руки.
Она молчала всю дорогу. Наконец, девушка, вглядываясь в несущийся снег, сказала:
– Тут остановите, теперь я сама дойду ...
Она вышла из саней, отряхнула с шубки снег, и потянула к себе арфу:
– Благодарим вас, господин военный.
– Нет, ради Бога, - забеспокоился Мусоргский, - позвольте, я донесу арфу.
– Не надо, говорю, сама дойду.
Но он уже перекинул ремень арфы за плечо:
– Пойдемте, куда вам надо?
– Как хотите, - сумрачно согласилась она.
– Несите, когда хотите, нумер шестнадцать.
Улица была темной от падающего снега и от того, что метель погасила редкие фонари. Мусоргский слышал быстрое дыхание спутницы.
– А вы, поди, в полиции служите, - насмешливо и дерзко сказала она вдруг. Мусоргский удивился:
– Почему в полиции? Нет, я офицер.
– Офицер, - недоверчиво повторила она.
– Сразу видать, из полиции.
– Но откуда вы знаете полицейских? Девушка только усмехнулась презрительно. Из подворотни вышел человек в хорошей шубе и лисьей шапке:
– Аннушке-сударушке наше почтение с кисточкой, заждались, аж санки снегом занесло, сказывали будете в шесть ...
Арфянка оживилась, заговорила крикливо:
– Да я с хозяином в "Неаполе" разбранилась, вот и опоздала... Ей Богу, перейду петь в трактир на Мещанскую.
– А как же со мной в "Самарканд"? Обещались. Арфянка рассмеялась:
– Я обещания держу, не то, что вы-с ... С долговязым в лисьей шубе она говорила весело, как со своим:
Долговязый, по виду гостинодворский приказчик или купец, с удивлением посмотрел на офицера, стоявшего с арфой, начал снимать шапку.
– Это так, ничего, - с холодным равнодушием сказала арфянка.
– Господин военный пособил мне музыку довезти ... Покорно благодарим.
Когда сани отъехали, Мусоргский послушал озябший и неприятный смех арфянки в метели. Он остался у ворот один. Снег шумел.
Мусоргскому было немного обидно на странное, жалкое существо из другого мира, на эту уличную девушку.
Он еще постоял у ворот, потом пошел.
На неизвестной улице с погасшими фонарями, он снова услышал высокий гул вьюги и ему вспомнилась грозная песня. Только теперь пела она невнятно и глубоко, в нем самом.
ПЕСНЯ
Крошечная прихожая, дверь из которой открыта в обе комнаты, показалась сегодня Мусоргскому особенно уютной.
Денщик перед уходом хорошо вытопил печь, всюду стояло ровное, приятное тепло.
В кабинете он зажег лампу под синим колпаком, подвинул газеты на рабочем столе, раскрыл книгу, нотные тетради.
Часы из приданого матери, французского ветхого ампира, с колонками красного дерева и потемневшим бронзовым амуром со свирелью, стучали кротко, как прелестная старушка, с палочкой вышедшая на прогулку.
Он надел мягкие сапожки истертой зеленой кожи, накинул поверх сатиновой вишневой рубахи светлую шинель легкого сукна с красными погончиками, еще школы гвардейских прапорщиков, - шинель служила теперь халатом, - и лег на кожаный диван, у печки. Уголья тлели, в тихом шевелении огня был кроткий домашний мир.
Ему стало так хорошо и спокойно, потому что он, наконец, откроется Лизе, напишет ей все. Но ни вставать, ни писать не хотелось. Что-то иное утешало его. Он вспомнил арфянку, полудевочку с худыми плечами, в мещанской шубке, ее смешную шляпку под снегом, с какой угрюмой злобой дернула она струны арфы, как с них посыпался снег.
– И, правда, железный скелет, - сказал он вслух, садясь на диван.
Темноглазое тонкое лицо уличной девушки снова напомнило кого-то. Это от ее песни так хорошо. Ее голос пел в метели, и арфа звенела, как арфа небесная.