Бегство из рая
Шрифт:
Сделали большой привал. Пожевали орехов с курагой, съели по полплитки шоколада, порезали батон сырокопченой колбасы. Вокруг по-прежнему висела серая мгла, но туман этот не был статичен, как летним утром в низинах на равнине, он постоянно менялся, то становясь чуть гуще, то слегка светлея, а если посмотреть на находящийся рядом неподвижный предмет, можно было заметить, как его плавно обтекают податливые белесые струи. Вверху не наблюдалось ни малейших просветов, и надежды на то, что окончание контрфорса находится выше слоя облачности практически не осталось. Температура чуть повысилась, снег стал подтаивать, и дальше решили идти без кошек.
После часового отдыха быстро собрались, Влад каким-то
Макс начал уставать. Ноги постепенно наливались тяжестью, вес рюкзака, казалось, увеличивается с каждым часом, в ушах раздавался ритмичный стук крови. После каждого движения, сбивающего с размеренного ритма ходьбы (оступился и, чтобы сохранить равновесие оперся на ледоруб, перескочил через неширокий заледеневший ручей, резко ускорил шаги, почувствовав под ногами ненадежную сыпуху), приходилось делать частые лихорадочные вдохи, чтобы восстановить мгновенно сбившееся дыхание. Быстрый, без акклиматизации, набор высоты, полгода сидячего образа жизни (не считая периодических посещений фитнесс-зала для работы на беговой дорожке) в офисе «Альп Тура», зима, проведенная в загазованной Москве – все это сказывалось сейчас в полной мере.
Черно-белая поверхность присыпанных снегом камней перестала вдруг вздыматься вверх бесконечной кручей подъема, стала более пологой. Веревка натянулась, выбрав слабину, – Влад ускорил движение.
– Все, народ, кажись, поднялись! – раздался его довольный возглас. – Осталось только разыскать стоянки в этой мутной херне.
Макс понял, что контрфорс закончился, – они вышли на Майлинское плато на высоте четыре тысячи двести метров.
***
Приступы боли приходили внезапно, и к этому невозможно было ни привыкнуть, ни подготовиться. Боль вгрызалась в ногу, разливалась волнами, заполняя собой тело и сознание. Каждый вдох, каждый удар сердца отзывались резкими толчками боли. Боль приняла образ глупого щенка, забавляющегося с любимой игрушкой – резиновой костью. С игривым испугом он отскакивал назад, приседал на передние лапы, прижимал уши, опускал нижнюю губу, обнажая клыки. Потом – резкий бросок вперед и молодые зубы жадно вгрызаются в податливую резину, челюсти сжимаются все сильнее, голова яростно мотается из стороны в сторону.
В перерывах между приступами Дарганов постепенно возвращался к реальности, но эта реальность, материализовавшаяся в низкий свод палатки и непроницаемое всегда спокойное лицо Сан Саныча, была так безнадежно тосклива, что он не хотел впускать ее в себя, продолжая неподвижно лежать с закрытыми глазами. В измученном болью сознании медленной рекой текли мысли – иногда вполне спокойные и связные, иногда – панические, проникнутые жалостью к себе, запоздалой злостью на обстоятельства и завистью к тем, кто остался внизу. Он с готовностью отдавался этому плавному потоку, лишь бы не открывать глаза, не показывать Сан Санычу, что очнулся, не выслушивать уверенных заявлений о близкой помощи и несерьезности его травм, и не обсуждать экономию продуктов.
«Контракт по спирту с осетинами удачный получился. У Завьялова прямо из-под носа увел. Небось, последние волосенки у себя со злости подрал. А теперь чего? Если вообще здесь останусь? Он, сука, быстро все в обратку пустит, условия себе отожмет – осетинам-то деваться некуда будет. Какого хера я сюда поперся? Кому что доказывать? Гид это сраный – спускаться, говорит, нельзя, гробанемся, помощи ждать надо… а где она, эта помощь?.. он чего, хочет дождаться, пока я подохну тут?… кто мне, вообще, его рекомендовал?.. не помню…»
Он не мог простить себе этого мимолетного каприза (именно так он теперь расценивал свое спонтанное решение, воспользовавшись деловой поездкой в Осетию, совершить восхождение на Казбек), который оказался способен в одночасье перечеркнуть все, чего он так долго и с таким трудом добивался в жизни, да и под самой жизнью подвести преждевременную и нелепую черту. И именно сейчас, когда удача, наконец, пошла в руки, когда стали получаться серьезные проекты, когда его уже начали воспринимать всерьез, и появилась поддержка на самом верху, оказаться вдруг беспомощно лежащим в тесной палатке, на четырехкилометровой высоте, поломанным и окровавленным. Самоутверждение – занятие для неудачников и прыщавых юнцов. Зачем же он полез сюда?
Почему-то вспомнилась Вика и ее не понятно, откуда взявшееся равнодушно-пренебрежительное отношение к его деньгам и его стремительно растущему делу. Она с легкостью вела тот образ жизни, который может обеспечить лишь приличное состояние, воспринимая это как должное. Не скрывая своего снисходительного отношения к деньгам, она не знала ничего о том, как они достаются, и не понимала, какую силу и власть они дают. И все же, Вика была единственным человеком, чье мнение о нем было для него по-настоящему дорого. Неужели он пошел на это безумие только ради того, чтобы поднять свой авторитет в глазах дочери – еще ничего не смыслящей в жизни двадцатилетней девчонки?
Дарганов почувствовал, что его вот-вот накроет новой волной боли. Он вступал в очередную схватку, заранее зная, что потерпит поражение – будет кричать, плакать, умолять кого-то, чтобы все это прекратилось. В помутившемся от боли сознании гвоздем засела тревожная мысль о какой-то упущенной забытой возможности.
– Саныч! Саныч!
Дарганов вдруг дернулся, попытался приподняться, но, парализованный болью, не смог даже оторвать голову от капюшона спальника. В свете подвешенного к потолку палатки фонаря глаза его лихорадочно блестели, запавшие, покрытые пятидневной щетиной щеки были влажными – то ли от слез, то ли от горячечного пота.
– Я понял, Саныч, я вспомнил… ты скажи им там, что я денег дам… много… всем дам… пусть заберут меня отсюда… я заплачу… сколько надо… пусть только заберут… я не хочу тут… Саныч!
– Тихо, Гаврилыч, тихо. Не дергайся только, нельзя тебе – рана откроется. Ты не ссы, завтра нас по-любому эмчеэсники снимут, там же Вика с Васькой остались, они сообщат, куда надо. Все нормалек будет, подумаешь – поломался слегка. Я вот на Памире в восемьдесят шестом поломался, думал – все. По кусочкам собирали. А у тебя так – херня. Еще денек покантуемся тут, народ подойдет, и начнем спускать тебя потихонечку. Ну, а там, сам знаешь, импортные костоправы, да за твои-то бабки починят тебя – как новенький будешь. Через пару часиков таблетку еще дам, чтобы не ломало так, с утра повязку поменяю. А сейчас лежи, нельзя тебе шевелиться.
…Все произошло на спуске с вершины.
Утром вышли из лагеря чуть позже, чем планировали, да и весь путь до вершины оказался продолжительнее обычного – Дарганов сильно устал. Преодолев склон вершинного купола и выйдя на седловину, он не менее двадцати минут с хрипом и матюками восстанавливал дыхание. Последние двести метров – подъем от седловины до восточной вершины – он прошел «на автопилоте». На предвершинном взлете Саныч закрепил веревку, по которой клиент должен был жумарить последние метры. Движения Дарганова были то замедленно вялыми, как у зомби, то вдруг становились беспорядочно-резкими, когда он в последних усилиях пытался ускориться, бросками передвигать тело вперед и вверх.