Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Он стоял, ожидая, пока засветится окно шестнадцатого этажа. Оно не зажигалось так долго, что он уже начал волноваться, а потом вспыхнуло мягким розовым светом, свет через мгновение пригас, может, его заслонили. Ему показалось, что он видит в окне тень, и хоть не был уверен в этом, помахал рукой и пошел по опустевшей набережной.
Глава третья
Дмитрий Иванович шел по освещенной фонарями дневного света улочке и думал о том, как ему сказать жене о предложении Светланы. Он искал тропинку, по которой бы можно было пройти разговором легко, быстро, ни за что не зацепившись, ни к чему не привлекая ее внимания, — то есть сказать тонко, умело, тактично и в то же время так, словно бы что-то незначительное, обычное. Черт его знает, как сказать! Потому что хоть все в институте и думали, что его жена ничего не знает о том мираже, который столько лет витал между ним и Светланой, и впрямь уже не придавали ему никакого значения, — она знала, и мираж перед ее мысленным взором сгустился почти в реальную картину. Она ревновала затаенно, горько, со временем эта ревность затвердела, и хоть не так остро терзала душу, но ее можно было сжечь разве что вместе с самой Ириной. Двигал этой ревностью не страх, что муж ее оставит, уйдет, — с годами она стала бояться этого все меньше и меньше; странно, будучи молодой, красивой, почему-то боялась, а теперь — нет. Она знала, что уже никому не нужна
Так ничего и не надумав, Дмитрий Иванович свернул на Красноармейскую улицу, подошел к своему дому. Жил он в старом, еще довоенной кладки, пятиэтажном доме, рядом с которым стояли модерные девятиэтажные новостройки, почти весь квартал с этой стороны был новый. Эти новые здания радовали глаз строгостью линий, каким-то еще не растраченным теплом и чистотой, излучали значительно больше счастья, чем все другие — с тяжелыми надбровьями окон, потемневшими фасадами и скрипучими металлическими воротами. По крайней мере, так казалось Дмитрию Ивановичу, и, наверное, так оно и было, хотя бы уже потому, что квартиры тут люди получили недавно, радовались и утешались ими. Красноармейская улица — несколько шумная, но Марченко менять место жительства не собирался, хотя, возможно, если бы попросил, ему, доктору, член-корру, выделили бы квартиру в академгородке. Квартира его удовлетворяла — недалеко от центра, удобно с транспортом, почти рядом базар, магазины, в уличный шум он уже как-то вжился, а жена и дети вовсе его не замечали.
Дверь отворила Ирина Михайловна: все учителя, в отличие от людей иных профессий, даже академиков, имеют полное имя, которое утверждается не только в школе, но и дома. Ирина Михайловна — учительница географии.
Она стояла перед ним, вытирала о цветастый фартук руки, не спешила вернуться на кухню, где что-то шипело и шкворчало. Заметила сразу, что он выпил; видно, нервничала, что задержался, — была не в настроении. Правда, в дурном настроении она находилась часто. И ссорились они тоже не раз в год. И кто знает, кто больше в том виноват. Наверное, оба.
В их доме никогда не было равновесия. Не было, если можно так сказать, своей микроатмосферы. Тут часто взлетал крик, после которого повисало напряженное молчание, детей тут не в меру ласкали или не в меру бранили — тут вообще не было линии поведения. В этом, пожалуй, большая вина лежала на нем. Он тоже давал волю нервам, правда, до определенной межи, которую никогда не переступал. То ли не имел понятия, как надо строить семью, строить этот мир и атмосферу, то ли не осознавал своей ответственности за семью. И не то чтобы семья из-за него жила «хуже других». Ведь не пил, не гулял. Но на какой-то одной линии, на какой-то плоскости так и не смог встать. Не было в нем той твердости, житейской спокойной твердости, которая является фундаментом семьи. Прежде всего, в доме не было раз и навсегда заведенного порядка. Того «мещанского» порядка, когда дети послушно сидят за столом, отец нарезает хлеб, а мать разливает суп, когда один взгляд отца заставляет ребенка, расшалившегося за столом, опустить голову над тарелкой с супом, когда «доброе утро» и «доброй ночи» начинают и кончают день, когда дети чинно рассказывают о выученных уроках и истраченных копейках и делятся всем о себе и своих друзьях. Того «мещанского» порядка, который, как он думал, — и, пожалуй, справедливо, — приучает человека к порядку вообще, воспитывает рассудительность, спокойствие, послушание. Частично в том, что у них в жизни не было строгого порядка, была виновата сама их жизнь — оба работали, оба почти каждый день на каких-то заседаниях, совещаниях, — но больше они сами. И опять-таки прежде всего он. Об этом он стал думать не сразу. С годами понял, что не осознал своей ответственности за воспитание детей в семье, навсегда остался начинающим отцом, у которого научные дела, замыслы отодвинули куда-то на второй план заботы семейные. Временами он так и думал: «Нужно взяться за воспитание». И не брался. Да, собственно, уже и не знал, с какого конца приступить. Он с самого начала не сумел выработать какой-то системы, а если говорить правду, даже и не думал об этом, он тогда не семью строил, а женился, «удовлетворяя свою потребность», как когда-то грубо сознался сам себе. Потребность иметь жену, и жену красивую, а Ирина была женщиной красивой. Красивой не какой-нибудь жгучей красотой, а красотой строгой, изысканной: высокая, стройная, высокий лоб, крупный нос — все черты лица крупные, они образовывали своеобразную гармонию, свидетельствовали, как говорили у них в селе, о «породе». С таких женщин писали когда-то портреты. Красота Ирины еще и сейчас не увяла, но уже много отобрали у нее лучики морщинок у глаз, и чуть заметные морщинки на шее, и закрашенные хной белые нити в темно-каштановых волосах. Ирина не стремилась за него замуж, долгое время он видел в ней колебания и преодолевал их, сознательно и настойчиво добивался ее. Она была по-женски умнее, увереннее в себе, чем он, тут много значил инстинкт, умение понравиться: сведенные словно бы строго, но как бы и призывно, брови, наклон головы, непосредственность и наивность. А за ними практическое восприятие жизни, реальный взгляд на вещи и на людей. Ей бы, пожалуй, больше подошел муж солидный, уверенный в себе, в своем месте в жизни, скупой на слова, практичный, а не разбросанный, мягкий, несколько нервный Дмитрий Иванович.
Марченко и сейчас не сожалел о своей женитьбе, наоборот, думал, что и в других женщинах не нашел бы большего. Может, потому, что в себе самом видел много несовершенств и противоречий. Однако он не мог и не видеть, насколько она ему чужая. Она была чужая и в молодости, и, может, тогда еще более чужая, чем теперь, но тогда он был молод, собственно, ему нужны были все люди и никто в частности, он чувствовал себя бесконечным, сильным, ему достаточно было ее красоты и своих планов на будущее. Ан нет… Со временем ему захотелось, чтобы она была ему спутником во всех его делах. Она же всю жизнь думала только о себе. Выйдя замуж, Ирина какое-то время — и это Марченко было особенно обидно — стыдилась его. Из-за того, что он некрасивый, боялась, как бы подруги не заподозрили, что она вышла за него по расчету, не приглашала на свои институтские вечера и просто не любила появляться с ним на людях. Потом забылись все чудачества и капризы молодости. С годами она уверилась в его уме, видела, вынуждена была это увидеть, и почувствовала зависимость от него в той житейской ячейке, в которой они утвердились вместе. А единственный довод (когда-то она думала, что он не единственный) — красота — поблек. Она уже чувствовала себя уверенно только с ним, возле него, на той ступеньке, которой достиг он. Нет, это не была паническая боязнь женщин, которые ничего не умеют и делают всю ставку на мужа. Она и в молодости не делала ставки на мужа-доктора. Она выходила за его уступчивый характер (это тоже был расчет, хотя она и не сознавалась себе в этом, а может, и не осознавала), за его искренность, житейский опыт (в чем ошиблась), ей льстило, что он молодой и уже кандидат, известный в своих кругах. Ей запомнилось, как когда-то, они только поженились, она заполняла на службе анкету, и ее спросил их школьный неудачливый карьеристик, кто у нее муж. Она ответила — старший научный сотрудник. И тот не сдержался, спросил с нескрываемым ехидством: «Он и по возрасту старший?» — «По возрасту он значительно моложе вас», — отрезала она.
А несколько позже, когда ему было тридцать два, на каких-то именинах два пижона в клетчатых костюмах стали ухаживать за нею и всячески хотели принизить его, пытались втянуть в словесное состязание. Подтрунивали над его наивной голубой сорочкой, неумело повязанным галстуком, и Мирон, его друг, который уже порядочно причастился, нагнулся к одному из пижонов и сказал на ухо, но так, чтобы слышал и второй пижон, и все за столом: «Вы, троглодиты. Ваши мозги, сложенные вместе, не потянут столько, сколько его мозжечок. А сорочек он может купить сотню».
Но Дмитрий Иванович так и не смог разбить корочку равнодушия в ее душе. Равнодушия ко всему, или, может, не столько равнодушия, сколько непричастности. Она никогда ничем не увлекалась, ни во что не вкладывала душу, ее ничто за пределами собственной квартиры не тревожило. Она ни разу не поддержала, не окрылила его. О, он об этом думал не раз — как много значила бы ее поддержка. Ведь длительное время ему некому было рассказать о своих замыслах, выплеснуть неудачи, а по строю души он нуждался в этом весьма и весьма. Даже сегодня… Возвращаясь домой, забылся и начал мысленно рассказывать Ирине о первой системе, о Юлии, о своих надеждах на ту близкую проверку их работы и о страхе, который ходит вокруг него. Но спохватился, подумал, что ничего он не расскажет, — Ирине все это безразлично, она если и станет слушать, то только чтобы он не рассердился. Но нет, сегодня он все же не сможет не рассказать.
Странно, но все это уживалось в ее душе с амбициозностью и преувеличенным самомнением.
Когда-то, поначалу, Марченко думал, что переиначит жену. Но теперь он видел, что эти надежды смехотворны, что перекроить человеческую душу нельзя. Ирина после двадцати лет совместной жизни оставалось такой же, как и в день их женитьбы. Ну, что-то изменилось в ней, но мелкое, несущественное. Разве то, что изучила его и знала, когда на него можно нажать, а когда и уступить, когда кинуть словечко, а когда и смолчать… Пожалуй, в ней было не так уж много дурных черт. Ей не въелся в душу эгоизм, и не заполонила жажда обогащения, в Ирине жил сильный инстинкт матери, хозяйки, хоть безукоризненной хозяйкой она не была. Лучшие куски за столом подсовывала ему, детям, заботилась о доме, о детях. Баловала их порядком. Она мало жила умом, а больше сердцем, не умела взнуздать себя, в чем-то отказать детям, в чем-то уступить ему, пойти навстречу, попытаться понять. О, это великая наука — понять другого человека. К сожалению, он эту науку тоже постиг мало. И только недавно начал догадываться, как вообще люди редко стараются понять кого-то. Нет, он все же, пожалуй, разбирался в людях, однако поверхностно, неглубоко. Понимать — это в большинстве случаев прощать. Понимать — это и помочь. И боже сохрани, если при этом возникнет: «А во имя чего?», «А что они мне?» Что они мне? — это обман, это торговля душ. Часто люди живут просто так. Для себя. Иные по принципу: все равно могила заберет все злые и добрые дела. Это уже осознанное нежелание жить в контакте с ближними. И если рождается самопонуждение понимать людей — это уже немало. Он так не думал. Просто в последнее время старался чем-нибудь помочь Ирине, снять с ее души облачность, которая иногда обволакивала ее почти беспричинно. Вот и все. Да и то только в последнее время. Смешно сказать: ему за пятьдесят, ей — за сорок, но они так и не стали друзьями, а остались соперниками. Перед всеми знакомыми, ее и его родственниками Ирина хотела показать, что глава в доме она, что ее слово, ее воля тут исповедуются прежде всего. Когда-то это его раздражало, а теперь он относился к этому слегка иронично. Даже иногда неплохо играл перед нею и ее матерью. Однажды начал игру, и она не заметила этого, он все спрашивал ее при матери: а вот то-то сделать можно, это положить на место можно? Пока не спросил: «Можно мне взять конфету?» — на что она машинально ответила: «Можно». Мать удивленно вскинула брови, он смиренно взял конфету и продолжал смотреть в телевизор, словно бы ничего и не произошло, и тогда Ирина покраснела. Хотела взорваться, но не нашла причины — сама себя поставила в дурацкое положение. Она рассердилась, на глазах выступили слезы. Он пожалел ее: «Я тоже разрешаю тебе взять конфету».
Жена, а за нею и дети нажимали на него всегда и покусывали. Ирина, бывало, устраивала сцены, она ведь знала, что он нервный, даже несколько неврастеничный, что его можно уколоть. И тогда он срывался, хотя и хорошо знал, как много теряет в ее глазах и в глазах детей. Ирина торжествовала. В такие минуты она чувствовала себя выше его.
И все же во все трудные времена она пряталась за мужа. Видела в нем и опору и защиту. Он чувствовал это. Хрупкий, неуравновешенный, он держался и держал их. В трудные времена — то ли это была болезнь жены, то ли неприятности с детьми или неудачи на работе — он становился деятельным, неутомимым и стойким. В конце концов, чувствовал и неслаженность и хрупкость собственной семьи и в то же время знал, что только на нем одном она держится и только он может ее защитить. Он ввел и другой уклад в семье, который стороннему глазу мог бы показаться отчуждением, а на самом деле был трезвостью, уравновешенностью отношений и, наконец, хоть пунктиром той линии, какой им так не хватало. У них в семье не было сюсюканья, выплескивания себя друг другу, того щемящего выплескивания до дна души, до печенки, до пят, после которого кажется, что ты очистился, а на самом деле приготовил место для новой грязи; он перенял от своего отца суровость, беспощадность ко лжи и обману, к манерности, учил жену и детей смотреть на мир глазами честными, правдивыми, уважать добро и открывать ему сердце. Тут у них с Ириной было какое-то несогласие, которое, впрочем, скрывалось от детей. Жена больше остерегалась зла, и чудилось ей его больше, чем в действительности ходило вокруг них, она считала мужа наивным простаком. Смешно, но она любила это в нем и высмеивала это в одно и то же время. Наверное, помимо воли, краешком сознания распределяла: хорошо, что он наивный и доверчивый в семье, но плохо, что он такой и по отношению к другим. Надо бы в нем это чувство расслоить, но как это сделать!
— Где ты был? — сердито спросила Ирина Михайловна, умышленно не выключая в прихожей свет, который включила только что, хотя там и без него было светло.
Он улыбнулся немного хмельной, немного лукавой улыбкой. Улыбнулся именно ее строгому тону и тому, что этот тон не задел его. Случилось так, и случилось это совсем недавно, что его отношения с женой до определенной степени изменились. Собственно, это и была наибольшая перемена за всю их семейную жизнь. С недавних пор он спокойнее реагировал на Иринины придирки, обращал их в шутку, старался иронизировать и тем не раз обескураживал жену. Однажды ей позвонил старый, еще со студенческих лет, поклонник, земляк, напросился в гости; Ирина почему-то разволновалась, наготовила еды на добрый взвод поклонников, Дмитрий Иванович ел эти кушанья с неделю и все нахваливал, да так, что она не знала, куда деваться.