Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
— Что вам, Светлана Кузьминична? — спросил он.
— Я не оставляла у вас отчет? — спросила она у Марченко, а сама смотрела на Вадима явно встревоженными глазами.
Дмитрию Ивановичу показалось, что она как бы приказывала что-то Вадиму, а тот не придавал этому значения.
— Вы взяли его еще вчера, — сказал он.
Хорол неохотно вышла из кабинета.
— Знаете, зачем она приходила? — спросил Бабенко, только за Светланой Кузьминичной затворилась дверь. — Боится. Боится, чтобы я не рассказал чего-то о ней. Тоже фрукт, — усмехнулся Дмитрию Ивановичу такой усмешкой, точно втягивал и его в какой-то мерзкий заговор. — Смрад у нее из души идет. Чуете? — потянул носом. — Интриганка. И меня хотела втянуть в свои интриги. Теперь боится.
Дмитрий Иванович поднялся и сказал тихо, но твердо:
— Прочь…
— Я пойду, — все так же нахально смотрел ему в лицо Бабенко. —
Дмитрий Иванович взял ручку. Медленно расписался. Поставил дату. А потом вдруг швырнул ручку, в мгновение ока разорвал листок на мелкие клочки и швырнул их в лицо Бабенко. Тот побледнел, губы у него стали бескровными, руки нервно забегали по пуговицам тенниски, однако даже теперь сила трезвого расчета в нем была сильнее вспышки гнева. Он понял, что Дмитрий Иванович сейчас решится на любой шаг и что говорить ему такие слова, какие он говорил поначалу, опасно. Он испугался этого, как ему казалось ранее, разгаданного до последней мозговой извилины шефа. Он видел, как Марченко мог ударить, мог вообще сотворить бог знает что.
— Я напишу сам, — твердо сказал Дмитрий Иванович, пытаясь подавить сотрясавшую его дрожь.
— Что вы напишете? — В голосе Бабенко слышались нотки неуверенности. — Неправду?
— Нет. Я напишу правду. Что вы талантливый научный сотрудник. Умеете работать. Но что человек вы нечуткий. Что у вас за всем стоит расчет. И совсем нет сердца. И отсутствует мораль.
— Мораль, — хмыкнул Бабенко. — У кого она есть?
— У вас нет. Вы шесть лет льстили мне. Вы лицемерили перед Светланой Кузьминичной. Теперь будете подольщаться к кому-то другому. К тем, к кому выгодно. Скажите, — вдруг посмотрел он в глаза Бабенко, — у вас родители есть?
— Есть, а что? — растерялся Вадим.
— Кто они?
— Крестьяне.
— Не крестьяне, а колхозники, — почти со злостью поправил Марченко. — И вы можете сказать, что они когда-нибудь вот так лицемерили и лгали? Припомните. Вообразите себе, что они знают все о вас.
— Ну, они тоже весь век грызутся между собой, — нервно сказал Бабенко. — И с соседями. Из-за кур, из-за огорода.
— Ну, а представьте себе: чья-то корова вытоптала ваш огород. И кто-то пришел к вашей матери и говорит: вот твой огород вытоптала Денисова корова, но ты скажи, что вытоптала Иванова. Так надо. Что ответит ваша мать? «Бог с тобой, человече, как я скажу, что Иванова, если она Денисова. Грех мне будет от людей». И не скажет ни за что. Не скажет.
— Ну, не скажет. И что из этого?
— Ничего. Это все. А теперь уходите.
Вадим Бабенко стоял обескураженный. Ему казалось, что его обманули, высмеяли, ео в чем — понять не мог. И это рождало чувство беспощадной злости.
— А все же вы мне напишете положительную характеристику, — наконец хмуро сказал он.
Дмитрий Иванович взглянул на него, как смотрят на чудака.
— Иначе я останусь у вас. А вы ведь меня уже не захотите.
— Это правда. Я с вами работать больше не захочу. А характеристику вам напишет профсоюзная организация. Ваши коллеги. Уходите. И не доводите меня до худшего.
У него под глазом снова задергалась синеватая жилка, Вадим заметил это, хотел что-то сказать, не сказал, вышел. И почти сразу же в кабинет вошла Хорол. Дмитрию Ивановичу показалось, что она стояла за дверью.
— Зачем он приходил?
В ее глазах мелькали испуганные огоньки. Дмитрий Иванович заметил их, истолковал по-своему, его снова охватило бешенство, гнев бросил всю силу в кулаки, он стиснул их и закричал:
— Приходил увольняться с работы. Бежит с тонущего корабля. Бегите и вы. Бегите все. Все!
Светлана Кузьминична мгновение стояла неподвижно, испуганные огоньки, горевшие в ее глазах, ушли куда-то в глубину, страдание и отчаяние исказило ее лицо, она закрыла его руками и неожиданно заплакала.
— Зачем вы так? — выжала сквозь рыдания. — Куда я без вас. Я без вас… — хотела сказать: «ничто», не сказала, он понял и так, ему было неприятно ее унижение, но в то же время в сердце откликнулась ее искренность и раскаяние, в чем именно, он не знал, но улавливал, что она сожалеет о чем-то, и потому сказал значительно спокойнее:
— Ну, не надо. Я не хотел вас обидеть. Да мы же и не умираем. Мы еще поработаем. И я, и вы.
Как и каждый мужчина, он терялся перед женскими слезами, кроме того, боялся, что кто-нибудь войдет и увидит ее отчаянье, истолкует его по-своему, и прикоснулся рукой к ее плечу:
— Успокойтесь, Кузьминична. Мы в самом деле еще повоюем. И поработаем.
От его сочувственных и искренних слов плечи ее задрожали сильнее, ее мучило раскаяние, раскаяние человека, совершившего большой грех перед тем, кто сделал ой столько добра, был момент, когда она чуть не созналась во всем Дмитрию Ивановичу, но страх одолел это чувство. Наконец они: вытерла платочком слезы (в этот миг в ее голове мелькнула еще одна мысль, чисто женская: «какая же я сейчас некрасивая»), поблагодарила его улыбкой, может впервые в жизни искренней улыбкой коллеги, и вышла.
А Дмитрия Ивановича еще несколько минут согревало и волновало пламя, только что вспыхнувшее в нем, потом он впал в глубокую депрессию. Подошел к двери, запер ее на ключ, опустился на диванчик и тяжко задумался. По одному поднимал камни, брошенные в него Бабенко, в горьком удивлении клал их перед своим мысленным взором и рассматривал. Самую сильную боль испытывал от слов о его доброте. Но не мог вымести из памяти и то, что мешал продвижению других. Конечно, все это сказал холодный и рассудительный шкурник, да еще и в отместку. Но почему именно это? То, чем он сам не раз казнился и ставил себе в упрек. Ставил не до конца серьезно, чуточку с самолюбованием — что вот он, дескать, и такие мелкие свои недостатки может рассматривать как бы сторонним взглядом и подавлять их; так это или не так, но какая-то доля истины в этом содержалась. Потому что он и недостатки только называл, а не боролся с ними по-настоящему.
В этот миг он подумал, что многими поступками людей науки движет честолюбие, тщеславие, только они скрыты где-то глубоко, закамуфлированы. Но это не у всех. Есть такие ученые… Марченко ясно осознавал, что сам на такое вряд ли способен — чтобы отдать свое «я», растворить его до капельки в других. Именно растворить, а не отречься, ибо самоотречение, жертвенность — в них тоже есть наслаждение. Чувствовать, что отдаешь себя кому-то, упиваться этим. Это наслаждение неподдельное. Это — не гордость, какую можно вынести на люди. Даже не беда, отпечаток которой заметишь на других. Это «самопотребление» наслаждения. А он имел в виду совсем другое. Полное отречение от своего «я», то есть отречение его как силы, которая давит на других. Наверное, это и есть человеческая гениальность — сделать, чтобы ты сам не маячил над совершенным тобой. Но ведь тогда не будут знать и тебя? Не оценят твоих усилий! Никто и не подумает, что ты гениальный или там талантливый. Все хотят поднести людям счастье, как пирожок на тарелочке. Но чтобы знали: пирожок этот из их рук. Пусть едят пирожок, но знают, кто его дал. И пусть произносят при этом имена открывателей. Он, известный ученый Дмитрий Иванович Марченко, хотел подарить людям свое открытие. Дать пирожок из собственных рук. Ну, он делал что-то и для своих помощников. Когда ручейки их мыслей вливались в реку его мысли. Фи, как это мерзко — в реку его мысли! Но никуда не денешься — справедливо. Ручейки их собственных мыслей не раз пересыхали. Они терялись в пустыне. Это «Sine mora!» означало не быстрое развитие, а быстрое умирание. Он тянул большой научный воз, шел впереди него, и все видели его и не видели тех, кто подталкивал воз сзади. Да, кто-то должен держать в руках дышло и направлять воз. Только ведь надо чаще оглядываться, следить, чтобы никто не попал под колесо, не утомился и не отстал. Это правда, он умел тянуть воз. Умел работать. Да и что вся жизнь без работы! Без нее нет человека. Это он знал по себе. Иногда он чувствовал, что его занимает не результат сам по себе, а процесс работы, поиск, приближение к результату. Он неясно догадывался, что это и есть наивысший акт человеческой деятельности, это и есть вдохновение, и именно в этом, именно тогда он и был ученым, в какой-то мере ученым по призванию, а не дипломированным коллекционером научных истин. И не только ученым, но и в высшей степени человеком. Возможно, думал он не раз, если бы нашел то, что искал, вместе с тем нашел бы и уверенность, что именно для этого и пришел в мир, уверенность осознанную, какую без каких-либо усилий имеют миллионы хлеборобов, плотников, кузнецов. Но для них труд является по крайней мере обычным. Для него же чаще всего этот поиск был трудным. Да, легкой, приятной была сама мечта о достижении результата. О том, как все это встретят. Сама же работа не раз причиняла ему муки. Особенно когда мысль попадала куда-то, как в расщелину, где ее что-то зажимало. Иногда ему не просто было заставить себя думать, тогда он искал прибежища в книгах. Даже когда работа шла, когда он чувствовал, что нанизывает одну догадку на другую, что они выстраиваются в последовательный ряд. Тогда он работал лихорадочно, его что-то гнало вперед, подталкивало изнутри, он чувствовал внутреннее удовлетворение от своих разгадок, и это время, наверное, и было актом истинного творчества. Эта разгадка убеждала его, что он пришел на научное поле не случайно. Что как ученый он что-то да значит.