Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Постепенно Марченко убеждался, что в Андрее все же родилось что-то доброе и что оно уже не погаснет. Оно родилось не только из страха смерти, но и из того, что он увидел возле себя других людей — врачей, сестер, больных и травмированных, как и он сам, и среди тех больных даже неопытный глаз сразу выхватывал людей настоящих, мужественных, сострадательных и эгоистов, тех кто замкнулся в себе и только себе желал выздоровления и добра. Все это было чрезвычайно приятно Дмитрию Ивановичу. Ведь последний год судьба сына беспокоила его чрезвычайно. Уже ни рассудительностью, ни строгостью не мог привести его на то поле, на котором, как подсказывал ему опыт, растет меньше всего бурьяна, нет дурных соблазнов и дурных наставников.
Андрей не принимал его поучений, он либо
Конечно, оттого что Андрей, вынув из корзинки апельсин (он был один) и разделив его пополам, одну половинку положил назад, а вторую отдал Маринке, еще рано было радоваться, это был совсем маленький лучик, но и он согрел душу Дмитрия Ивановича.
Его уловила даже Маринка, потому что искренне и доверчиво посмотрела брату в глаза и сказала:
— А я спрятала было для тебя конфету «Гулливер», а потом забыла и съела. Ты не сердишься?
— Конечно, нет, — улыбнулся Андрей, — я не люблю сладкого.
Маринка помолчала, ей хотелось сделать что-нибудь приятное брату, но она не знала что и тогда подумала, что нужно сказать ему что-то хорошее, и она показала на белые бинты, обмотанные вокруг головы Андрея:
— Ты похож на настоящего бедуина. Как в кино.
Они все засмеялись, а Андрей встал с лавки и взял Маринку за руку:
— Пойдем, я покажу тебе гнездо трясогузки. Вчера один пацан нашел. Оно в трубе.
От созерцания такой непривычной идиллии Ирина Михайловна растрогалась, а когда Андрей и Маринка пошли за дом, сказала:
— Ты знаешь, мне кажется, я только теперь нашла вас всех. — И после паузы добавила: — Как страшно жить на свете, не имея друга…
— И мне так кажется, — сказал Дмитрий Иванович.
— Ты не тревожься слишком о своей работе, — дотронулась она пальцами до его руки. — Лишь бы все были здоровы. Как-нибудь проживем.
— Я попытаюсь, — серьезно сказал он. — Пусть будет что будет.
— Да, пусть будет, что будет, — повторила она как эхо. Посмотрела на него, провела рукой по виску. — Ты очень поседел за последний месяц. — Попыталась улыбнуться, но улыбка не вышла. Он заметил, как у нее от этого усилия выступили под глазами густые сеточки мелких морщинок, и ему стало жаль ее до слез.
«Ну что она видела от меня, — подумал он. — А уже и жизнь проходит».
Ирина Михайловна снова провела пальцами по его виску, долгим взглядом посмотрела ему в глаза. Карие глаза, чуть-чуть неодинаковые, один светлее, другой темнее, — когда-то, до замужества, это ее очень беспокоило, боялась, как бы не заметили подруги, не посмеялись над этим. А потом привыкла, даже чувствовала словно бы какую-то теплоту от тех лучиков, и узнала, что и другие улавливают их особенную энгармоничность и ощущают какую-то особенную теплоту.
— Вот тут у тебя точно иней выступил, — сказала вслух. В ее голосе слышалась искренняя грусть.
Дмитрий Иванович улыбнулся. Ему припомнилось, как она радовалась, когда он только начинал седеть. Ведь это означало, что он уже стар и не оставит их. Хотя он никогда не давал повода для такого подозрения. Все, что он зарабатывал, отдавал семье. Да и не только это. Он ничего не делал для себя. Всегда хотел что-то сделать приятное жене, детям, хотел, чтобы в семье были мир и согласие. Он старался, чтобы и дети, и жена не знали роскоши, но это шло у него не от скупости, а чтобы ценили рубль и человеческий труд. Он хотел вырастить детей сознательными гражданами. И жаждал, чтобы они уважали то, что уважал он, чтобы понимали, в какой стране живут, любили ее и любили друг друга.
Дмитрий Иванович подумал, что Ирина Михайловна хорошо сказала: плохо жить на свете человеку, когда его не согревает тепло сердец близких ему людей. Она не могла сказать этого просто так, не почувствовав. Она никогда не говорила того, чего не чувствовала. Хотя чувства, как ему казалось, которые ею руководили, не всегда были добрые.
С молодых лет она неизвестно почему жила недоверием к людям. Ей казалось, все хотят ее обмануть, и не столько ее, сколько ее доверчивого мужа. Об этом недоверии она не раз говорила и детям, из-за чего у них возникали ожесточенные споры и даже ссоры. Она вообще не доверяла никаким увлечениям. Дмитрию Ивановичу всегда казалось, что она передала детям столько холодности, равнодушия, что никакие его усилия не могли до конца разбудить в них поэзию мира.
Она почему-то боялась глухих закрытых помещений и плотно зашторенных окон, могла занять враждебную позицию по отношению к человеку за один-единственный пристальный, «не такой, как у всех», взгляд, длительное время Марченко считал, что это у нее наигранное, и только через много лет понял, что она страдает от этого по-настоящему, и начал, сколько мог, отводить от нее эти страхи. Он отводил от нее и другие страхи — ракоманию, невысказанные подозрения.
Более же всего его поражало, что они с Ириной не умели проникнуться полным доверием друг к другу, они, двое людей, которым суждено прожить вместе (иначе он и не мыслил, и это она знала) всю жизнь. Ирина Михайловна будто и доверяла ему, а все же где-то в глубине ее сознания жила мысль, что он может ее обмануть, может, или даже должен, как обманывают своих жен другие мужья, ибо таков уж, мол, закон их мужского существования. По крайней мере, ей казалось, что они должны к этому по своей мужской природе стремиться.
Некоторое время она яростно его ревновала, и на этой почве между ними возникало немало недоразумений. Ей и хотелось верить ему, она даже видела, что можно верить, но что-то не давало верить до конца.
Глядя на жену, он часто задумывался, но так никогда и не мог отгадать, откуда это все в ней взялось.
Вот, к примеру, Ирина затрагивала в ссорах самые больные его места, задевала несправедливо, и сама же страдала от этого, потому что при всей его мягкости он этого подолгу не мог ей простить. Она бессознательно проецировала на детей некоторые недостатки своего характера, он говорил ей об этом, указывал наглядно, но от этого мало что менялось, он не раз пытался изменить в семье отношения. Прежде всего, быть спокойнее, тверже, ровнее самому, не становиться с детьми на равную ногу и не кричать на них, но его всегда не хватало до конца. Он укорял себя, что и к Ирининой душе не сумел найти ключика, не смог понять ее глубже. Вот так и прожили жизнь, дали жизнь двум детям, но сами так и не сумели душевно сблизиться. Его это очень мучило в последнее время. И особенно чувствовал свою вину: он — старше, он — мужчина, должен бы сделать больше усилий.
Последние год-два он действительно вел себя мудрее и рассудительнее. И между ним и Ириной ссоры и недоразумения бывали реже. Долгое время он старался втянуть ее в свою работу, в свои идеи, казалось, что его мир станет и ее миром. Он развивал перед нею свои теории, а она в это время откровенно зевала или смотрела в окно и думала о костюмчике для Андрейки или о том, что заболела учительница математики и ей придется заменять ее. Он сердился, иногда взрывался, называл ее мещанкой, она обижалась, хотя и не находила никаких аргументов в свою защиту. Со временем она научилась слушать и разыгрывать в определенных местах восхищение, переспрашивать, но он тем временем научился разгадывать, что это ненастоящее, а только для того, чтобы не разочаровывать его, и совсем перестал говорить дома о своих теориях. У них на этом фронте наступил вечный мир, или, выражаясь современной терминологией, вечное мирное сосуществование. Тем более он узнал: если где-то кто-то начинал высказывать касательно его самого или его работы критические или предостерегающие замечания, тот человек мгновенно становился Ирининым врагом. Может, из-за того, что он был ее муж, то есть муж, избранный ею, а может, и в самом деле ценила его высоко как личность. Этого он не знал и, наверное, не узнает никогда.