Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
— А я все-таки знаю, для чего, — тихо сказал Дмитрий Иванович. — Негодяй, как видите, достиг цели. Мы не будем работать вместе. Не знаю только, что он от этого выиграет.
— Ничего, — мрачно проронил Борозна. — Его ведь так и не взяли в Институт биохимии. — И чтобы закончить этот разговор, он наклонился над микроскопом. — А все-таки красиво, — улыбнулся. — Будь я художником, нарисовал бы картину и назвал ее «Белая тень». Поглядите, какое-то белое таинственное поле, а на нем неведомые миры. Это, наверное, в самом деле миры, только мы о них еще очень мало знаем…
Они вернулись к проведенному Борозной эксперименту, а потом и ко всей проблеме. Расспрашивая Виктора Васильевича о работе с мечеными нуклеозидтрифосфатами, Дмитрий Иванович вдруг встревожился: ведь
А Дмитрию Ивановичу пришла в этот миг в голову мысль, которая взволновала его, заставила на мгновение подняться над всем: над буднями, над их проблемой и над всеми проблемами. «Где, в какой стране, при каких условиях еще может быть такая высокая жертвенность, такое бескорыстное служение человека человеку! Какие помыслы, какие силы влили их в сердце?» Он знал, какие это силы, и они преисполнили его гордости, какого-то даже благоговейного внутреннего трепета и стальной веры. А еще он знал, что и сам бы поступил так же. Прежде, может, и не смог бы, а теперь бы смог. И сознание этого наполнило его даже как бы самоуважением.
Они беседовали еще с час. Дмитрий Иванович опять пытался уговорить Борозну не уезжать в Ленинград, но тот твердо и настойчиво попросил не напоминать больше об этом. Когда Борозна уже попрощался и хотел уйти, Дмитрий Иванович остановил его и спросил, может ли он объявить в институте результаты проведенного опыта.
— Конечно, — сказал Борозна. — Только со ссылкой не на меня, а на кого-нибудь другого. Например, на Нелю Платоновну Рыбченко. Она и в самом деле принимала участие в подготовке. Кроме того, я там у себя оставил немного суспензии. Она еще не зафиксирована. Пусть Рыбченко передаст в лабораторию. Чтобы… ну… официально.
— А почему вы не отдадите ей сами? — удивился Марченко.
— Так… одним словом… я уже еду. Сейчас.
— Куда вы сейчас едете? — не понял Дмитрий Иванович.
— В отпуск. В наш институтский «Бережок».
Борозне очень хотелось самому передать суспензию Неле. И еще раз поговорить с нею. Но он понимал, что это будет не паритетный разговор. Он придет как победитель, как спаситель, и она под влиянием минутной растроганности может пойти ему навстречу. А потом, возможно, будет раскаиваться, сожалеть. Он знал: ему с его складом души будет во сто крат тяжелее увериться в этом, разочароваться, чем вытерпеть боль до конца один раз.
Он вторично попрощался с Дмитрием Ивановичем и вышел из кабинета.
Борозна выкупался в реке, немного посидел на солнце, дожидаясь, пока обсохнет, и пошел в палатку. Его палатка с самого края, от нее до воды шагов двадцать. Весь институтский городок отдыха — «Бережок» — разместился на высоком широком песчаном намыве, который протянулся вдоль левого берега Десны и порос лозами и вербами, а между ними уже поднялись довольно высокие тополя и бересты. Сразу за песчаной полосой начинался луг с густыми травами, чистыми, заросшими у берегов кувшинками озерцами и зарослями ивняка. Палатки и покрашенные зеленой, синей, розовой краской деревянные домики на высоких сваях (чтобы не снесло весенними паводками) стояли густо, слишком много их сбилось под могучими кронами нескольких старых осокорей и верб, а также по берегу речки, где кудрявился густой и высокий ивняк. В домиках на сваях жили люди семейные, с детьми, а также научные работники постарше, посолиднее; вся институтская молодежь весь день проводила на реке и только на ночь да в большой зной укрывалась в палатках, которые тоже были неплохо оборудованы — на деревянных настилах, с козырьками над входом, в них стояли металлические кровати и маленькие столики и стулья.
Борозне, доктору наук, выделили отдельную палатку, поменьше других, на одну кровать, со вкопанным у входа столиком, брезентовым пологом, который днем можно было поднять и превратить в козырек с затянутым марлей окошечком на реку. Первые две ночи Борозну будили пароходы и рыбаки, отчаливавшие на рассвете на лодках от примитивной деревянной пристани, а эту ночь он спал хорошо. Правда, вчера порядком устал. Месяц назад приобрел «Москвич» и вот впервые испытывал его на дальней дороге — ездил в Чернигов, в Седнев, старинный городок с видами невероятной красоты, открывавшимися с горы над Сновом, хотел махнуть в Новгород-Северский, но доехал только до Сосницы и вернулся. Новгород-Северский, Глухов, Батурин оставил на другую поездку.
Он покупал машину почти нехотя — записался на очередь, и вот она подошла, и он уже сдал экзамены на право вождения, но купив — не пожалел: чувствовал истинное наслаждение от быстрой езды и от мысли, что может в любое время сесть за руль и отправиться куда только заблагорассудится. Он подсознательно угадывал, что она как бы заменяет ему часть чего-то большого, утраченного, и хотя знал, что это железо никогда не станет для него фетишем, возился с нею охотно. Вот и сейчас, перед купаньем, вымыл ее от мотора до колес, оставил на солнышке просыхать, а потом загонит в кусты и накроет брезентом, но сначала проверит давление воздуха в баллонах, сцепление, тормоза, уровень масла и воды — все, как указано в инструкции. Он еще не знал, что все владельцы машин начинают с этих радостей, а кончают радостью, что продали ее и обрели себе спокойный сон, когда уже не надо думать, стоит ли она еще на улице, или уже мчит на ней по Гостомельскому шоссе какой-нибудь сорвиголова, и не нужно раздобывать запчасти и заискивающе, по-собачьи заглядывать в глаза автоинспекторам. Всего этого он еще не знал и с удовольствием думал о том, что вот вскоре поедет в Новгород-Северский, а потом в Канев, а если успеет — то и в Умань, и даже длинная дорога до Ленинграда на собственных колесах представлялась не такой печальной, как прежде. Ему думалось, что и туда он поедет не один, а повезет частичку чего-то родного, киевского.
Борозне захотелось есть, он поднял фанерную крышку погребка справа от входа в палатку и вынул бидончик с молоком, купленным у тетки из Литок. Тетки приходят сюда каждое утро, кроме молока приносят свежие огурцы, помидоры, картошку, а также яблоки и груши. Он налил в большую пластмассовую чашку молока, поставил ее на столик и пошел в палатку за хлебом. На тумбочке стояло круглое зеркало, он невольно посмотрел в него. На него глянуло незнакомое лицо с резко очерченными большими губами, тупыми углами скул и глубокой ямкой на подбородке. Бороду он сбрил три дня назад, не мог привыкнуть к безбородому лицу и невольно тянулся к зеркалу. Он повернул зеркало другой, увеличительной, для бритья, стороной, но теперь губы показались чрезмерно большими, а ямка на подбородке слишком глубокой.
Он не любил свое лицо — не то чтобы не любил, никто не может брезговать собой, — но когда-то давно убедил себя, что оно некрасиво, и не находил удовольствия в самосозерцании. Бросив сверху на зеркало рушник, отломил порядочный ломоть паляницы и сел к столу. Начал есть, смотрел на речку, изрядно уже обмелевшую, на зеленое заречье с темной гривкой леса на горизонте, а думал о своем «Москвиче», только теперь уже совсем иначе. Ему вспомнилось, как два месяца назад, узнав, что должен вскоре получить машину, он насочинял в воображении свой первый выезд. Поставит машину вблизи института, дождавшись, когда выйдет из ворот Неля, направится к троллейбусной остановке, лихо промчит мимо нее, затормозит, приоткроет дверцу и скажет: «Барышня, вам куда?» или «Садитесь, прокачу с ветерком». Он будет держаться бойко, немного нахально, как ведут себя с красивыми девушками молодые таксисты, будет говорить ей банальности, вроде: «Впервые приходится подвозить такую красивую девушку», и они оба будут хохотать. Поймав себя на том, что еще и сейчас воскрешает теперь уже окончательно мертвую картину, Борозна нахмурился, отодвинул чашку с молоком. И сразу поблек в мыслях автомобиль, отодвинулся куда-то далеко, и даже расхотелось к нему идти.