Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Но ведь…
И тут Дмитрий Иванович не смог сдержать обиды, которая проникла в сердце. Он остановился на берегу залива у темной, притихшей воды, посмотрел на город, загоравшийся огнями наверху, и вздохнул. Неподалеку от него лежала труба, она шла вглубь, под воду, наверное, на тот берег, он сел на нее, совсем забыв, что может испортить светлый костюм.
Да, там у Михаила друзья. Но разве же он не может не знать, как все это время тяжело мне. Разве не понимает, что дружба — это не только веселые рассказы о былых похождениях к девушкам, но и помощь тому, кому сейчас тяжело. Или он думает: Марченко такой сильный, что ни в чем не нуждается? Наверное же не думает.
Его все крепче одолевала злость. Он чувствовал себя обкраденным. А все еще и сейчас завидуют их дружбе. И он, понятно, никого не станет в этом разубеждать.
Дмитрий Иванович подумал, что такой конец их отношений не случаен. Их дружба переросла себя. Именно так: состарилась и переросла. На свете стареет все: планеты, государства, реки, люди… отношения между ними.
Он должен забыть то, что было между ним и Михаилом, и не жалеть больше об этом.
Говорят, друзей не выбирают, дружба приходит сама. Это так — и не так.
«И ты теперь жалеешь, как ребенок? И тебе не стыдно?»
В самом деле, ему стало стыдно.
Однако и этот стыд, и успокоение были для ума, а не для сердца.
И тут его пронзила еще одна острая как нож мысль. А может, Михаил бежит от него сознательно и продуманно, как от совести? Своей и его. Он больше не хочет быть искренним.
«Довольно, — разом остановил себя Дмитрий Иванович. — Хватит и этого. Не надо».
Он медленно встал, перешагнул через трубу и пошел по берегу залива. Ноги его глубоко увязали, он набрал полные ботинки песку, но ему не хотелось уходить от воды. Ее тяжелая глубина, черная неподвижная гладь рождали в голове мысли о чем-то продолжительном, вечном, бесконечном. Он уже больше не казнился, не перебирал своих обиженных и горячих мыслей, он слушал себя, то новое, что в последнее время беспрестанно рождалось в нем, чему он верил и радовался. Теперь он твердо знал, что ему самому, нынешнему, дружба Михаила слишком мала, он назвал ее «сладкой», «мармеладной» дружбой и не возвращался к ней более.
Дмитрий Иванович знал, что его беды на работе только начинаются. Даже заступничество Чиркова, даже доброе отношение Корецкого не могли его спасти. Да и что Чирков или Корецкий, или кто-либо другой на их месте, разве могли они подсказать ему, где искать кончики нити, которая оборвалась и которой они сами не видели, разве могли они изъять досаду, муки совести, развеять подавленность, господствовавшие в лаборатории, недоверие, светившееся в глазах коллег? Ведь это совсем не то, что в пошивочной мастерской: не выходит шапка, будут шить рукавицы; или даже у соседей по лаборатории, где облучают зерно: не удалось на гречихе, попробуем применить концентрированный свет к просу. А еще ведь есть Одинец, который жаждет мести; ныне период отпусков, пора затишья, разнеженности, миролюбия, а вот настанет осень, подоспеет время отчетов, совещаний, собраний, утверждения планов… Вероятнее всего, тему, которую он ведет, закроют совсем. Возможно, заберут у него и лабораторию. В одиночку он не сможет продолжить работу. Однако, к собственному своему удивлению, он ждал всего этого спокойно. Только неприятно было думать обо всей этой суете: объяснительные записки, разговоры в Президиуме, споры с Одинцом. И конечно же мысль о неудаче, чувство чего-то утраченного, ощущение темного тупика были с ним неотступно. Иногда ему просто физически хотелось света, луча света, который бы подсказал, куда идти, где искать потерянное. Луча света… чтобы искать свет. Парадокс? Да, парадокс.
То же, что он делал сейчас, мало касалось разрабатываемой им проблемы. Он и дальше скрупулезно пересматривал темы молодых научных сотрудников и аспирантов, прочищал их, как захламленный молодой лес: прокладывал дороги, прорубал просеки, которые бы могли вывести на лесосплавные пути. Он пытался поддержать в них веру в большую науку, в большой риск, веру в самих себя, в него, в своих друзей. Это было непросто. Тем более что после того, как стало известно об анонимке, после того, как ушел из лаборатории Вадим Бабенко, и впрямь напряглись, усложнились отношения между сотрудниками. А тут еще, как на грех, возникали другие неприятности, жизнь как бы нарочно откуда-то выковыривала и подсовывала их. Да так оно и должно быть: когда забарахлило ведущее колесо, забарахлят и другие, ведомые. То, что при обычных обстоятельствах могли бы и не заметить, что могло бы перегореть где-то в стороне, за лабораторией, теперь оказывалось под пристальным наблюдением.
Так, в частности, произошло и с «делом» Юлия Волка. Дмитрий Иванович называл это «делом» иронически (так ему доложила Светлана Кузьминична), ибо разве можно втиснуть живую человеческую душу в такое «дело». Душу искреннего и наивного человека, который вдруг… влюбился. Юлий влюблен! Но не просто влюбился, а влюбился в замужнюю женщину, работавшую в их же лаборатории. И вот сейчас перед Дмитрием Ивановичем сидел атлетического сложения мужчина и стучал по столу кулаком и угрожал убить того «шакала» (так в злобе переиначил он фамилию Юлия) разбросать и перебить «бутылочки-колбочки» и найти управу на заведующего, который развел в своей лаборатории такой «фиолетовый кошмар». Понятно, что ни убивать, ни разрушать он не собирался, но последнее было реально.
Дмитрий Иванович растерялся. И не потому, что боялся этого человека, его угроз, а потому, что в такую историю он попал впервые и попросту не знал, имеет ли право вмешиваться в чужую жизнь. Юридическое право. Да и моральное тоже. Ему хотелось как-то загладить это «дело», но он понимал, сколь это бессмысленно.
Однако пообещал «потерпевшему» все выяснить и, когда тот ушел, пригласил к себе Юлия.
Юлий вошел, сел на краешке стула, положил на краешек стола руки с длинными пальцами, смотрел на Дмитрия Ивановича прямым открытым взглядом. Очевидно, он немного волновался — у него порозовели щеки и даже покраснели кончики больших оттопыренных ушей, тонкие губы были твердо сжаты, но в глазах — убежденность в своей правоте и спокойствие, которое, как показалось Дмитрию Ивановичу, граничило с беззаботностью.
Под этим взглядом Дмитрий Иванович покраснел сам — ведь ему предстояло говорить о вещах интимных, каких он всю свою жизнь стеснялся, с человеком почти вдвое моложе его, почти сыном. К тому же сейчас было жаль Юлия (уже потом он понял, до какой степени ошибся), он сочувствовал ему, хотел уберечь его от беды. Он любил этого парня. Любил больше, чем кого-либо в лаборатории. Если бы его спросили, почему именно ему, этому разбросанному, неорганизованному хлопцу, который, может, чаще всех его подводил, он отдает самую большую частицу своего сердца, он, пожалуй, не смог бы ответить. Может, поэтому и выделял его из всех, что все люди обыкновенные, они знают, что делают, обдумывают, рассчитывают что-то наперед, имеют какую-то цель и какие-то планы. Юлий Волк ничего этого не знал и ничего не имел. Им руководил не разум, не расчет, а что-то другое. Именно поэтому он и удирал с работы и шел в больницу, навестить товарища студенческих лет. Именно поэтому бросал свою работу и помогал провести опыт тому же Вадиму Бабенко, который уже давно защитил диссертацию, а у Юлия лежали горы необработанного материала. Сначала ко всему этому в лаборатории отнеслись с подозрением. Даже Дмитрий Иванович раньше думал, что все это Юлием делается для себя, по крайней мере вот для этого: «Я добрый, я справедливый». И только позднее он понял, что Юлий не думает об этом, даже не догадывается, что так можно думать. Такие люди, как убедился Марченко, бывают очень счастливы. Юлий не имел и того. А перемениться он не мог. Изменить себя — это значит жить по чужим предписаниям, по взятым у кого-то взаймы законам. И помнить об этом постоянно — уже не быть самим собой.
Дмитрий Иванович предвидел всю сложность разговора с Юлием, добрых полчаса ковал сталь для своего голоса, но когда заговорил, сам услышал в нем жалобные нотки.
— Юлий, — оказал он, — тут ко мне приходил муж Веры Гресь. Он жаловался и угрожал… Ну, дело не в этом. Вы понимаете, как это… в одной лаборатории… Вера — женщина замужняя…
Марченко заметил, как побледнел Юлий, — закурил сигарету, сбил в пепельницу пепел, хотя его нагорело совсем мало, и продолжал, глядя куда-то в сторону, мимо Юлиевой головы:
— Я уже не говорю о каких-то моральных нормах. Но, признаться, никогда не ожидал такого именно от вас. Подумайте… Ваша жизнь, ваше будущее…
— Я никому не позволю вмешиваться в мою жизнь. И в мое будущее! — сказал Юлий и встал. В его словах действительно позванивал металл, тот металл, которого не выковал для себя Марченко. И это страшно удивило его. И даже рассердило.
— Вы думаете, мне приятно вмешиваться? — взлетел его голос до крика. — И что же прикажете делать?..
— Ничего, ничего, — повторил Юлий и зачем-то прижал руки к груди. — Я люблю ее. Люблю! Вы понимаете! И она… — он еще сильнее покраснел, — тоже любит меня.