А остальное – обойдется,приложится, как ты сказал.Вот зал, и вальс из окон льется.Вот бал, а нас никто не звал…
С Булатом Окуджавой
Песенка для Булата
Мой этот год – вдоль бездны путь.И если я не умерла,то потому, что кто-нибудьвсегда молился за меня.Всё вкривь и вкось, всё невпопад,мне страшен стал упрёк светил,зато – вчера! Зато – Булат!Зато – мне ключик подарил!Да, да! Вчера, сюда вошед,Булат мне ключик подарил.Мне этот ключик – для волшебств,а я их подарю – другим.Мне трудно быть не молодойи знать, что старой – не бывать.Зато – мой ключик золотой,а подарил его – Булат.Слова из губ – как кровь в платок.Зато на век, а не на миг.Мой ключик больше золотой,чем золото всех недр земных.И всё теперь пойдёт на лад,я
буду жить для слёз, для рифм.Не зря – вчера, не зря – Булат,не зря мне ключик подарил!1972
Снегопад
Булату Окуджаве
Снегопад своё действие начали ещё до свершения тьмыПеределкино переиначилв безымянную прелесть зимы.Дома творчества дикую кличкуон отринул и вытер с доскии возвысил в полях электричкудо всемирного звука тоски.Обманувши сады, огороды,их ничтожный размер одолев,возымела значенье природыневеликая сумма дерев.На горе, в тишине совершенной,голос древнего пенья возник,и уже не села, а вселеннойты участник и бедный должник.Вдалеке, меж звездой и дорогой,сам дивясь, что он здесь и таков,пролетел лучезарно здоровыйи ликующий лыжник снегов.Вездесущая сила движенья,этот лыжник, земля и луна —лишь причина для стихосложенья,для мгновенной удачи ума.Но, пока в снегопаданье строгомясен разум и воля свежа,в промежутке меж звуком и словомопрометчиво медлит душа.1968
Воспоминание о Ялте
Булату Окуджаве
В тот день случился праздник на земле.Для ликованья все ушли из дома,оставив мне два фонаря во мглепо сторонам глухого водоёма.Ещё и тем был сон воды храним,что, намертво рождён из алебастра,над ним то ль нетопырь, то ль херувимулыбкой слабоумной улыбался.Мы были с ним недальняя родня —среди насмешек и неодобреньяон нежно передразнивал менязначеньем губ и тщетностью паренья.Внизу, в порту, в ту пору и всегда,неизлечимо и неугасимопульсировала бледная звезда,чтоб звать суда и пропускать их мимо.Любовью жёгся и любви училвид полночи. Я заново дивиласьнеистовству, с которым на мужчини женщин человечество делилось.И в час, когда луна во всей красетак припекала, что зрачок слезился,мне так хотелось быть живой, как все,иль вовсе мёртвой, как дитя из гипса.В удобном сходстве с прочими людьмине сводничать чернилам и бумаге,а над великим пустяком любвибесхитростно расплакаться в овраге.Так я сидела – при звезде в окне,при скорбной лампе, при цветке в стакане.И безутешно ластилось ко мнепричастий шелестящих пресмыканье.9 мая 1969
Письмо Булату из Калифорнии
Что в Калифорнии, Булат, —не знаю. Знаю, что прелестный,пространный край. В природе летнейпохолодает, говорят.Пока – не холодно. Блеститпростор воды, идущий зною.Над розой, что отрадно взору,колибри пристально висит.Ну, вот и все. Пригож и юннарод. Июль вступает в розы.А я же «Вестником Европы»свой вялый развлекаю ум.Все знаю я про пятый годстолетья прошлого: раздоры,открытья, пререканья, вздорыи что потом произойдет.Откуда «Вестник»? Дин, мой друг,славист, профессор, знаний светоч,вполне и трогательно сведущв словесности, чей вкус и звукнигде тебя, нигде меняне отпускает из полона.Крепчает дух Наполеона.Графиня Некто умерла,до крайних лет судьбы дойдя.Все пишут: кто стихи, кто прозу.А Тот, кто нам мороз и розупреподнесёт, – ещё дитябезвестное, но не вполне:он – знаменитого поэтаплемянник, стало быть, роднеизвестен. Дальше – буря, мгла.Булат, ты не горюй, всё вродео'кей. Но «Вестником Европы»зачитываться я могла,могла бы там, где ты и ябрели вдоль пруда Химок возле.Колибри зорко видит в розенасущный смысл житья-бытья.Меж тем Тому – уже шесть лет!Ещё что в мире так же дивно?Всё это удивляет Дина.Засим прощай, Булат, мой свет.1977
Шуточное послание к другу
Покуда жилкой голубоюбезумья орошён висок,Булат, возьми меня с собою,люблю твой лёгонький возок.Ямщик! Я, что ли, – завсегдатайсаней? Скорей! Пора домой,в былое. О Булат, солдатик,родимый, неубитый мой.А остальное – обойдется,приложится, как ты сказал.Вот зал, и вальс из окон льется.Вот бал, а нас никто не звал.А всё ж – войдём. Там, у колонны…так смугл и бледен… Сей любвине перенесть! То – Он. Да. Он ли?Не надо знать, и не гляди.Зачем дано? Зачем мы вхожив красу чужбин, в чужие дни?Булат, везде одно и то же.Булат, садись! Ямщик, гони!Как снег летит! Как снегу много!Как мною ты любим, мой брат!Какая долгая дорогаИз Петербурга в Ленинград.1977
Устройство личности
…В судьбе Булата, не столько соседствующей с нашей судьбою, а, пожалуй, возглавившей ее течение, то вялое, то горестное, – в этой судьбе есть нечто, что всегда будет приглашать нас к пристальному раздумью. Может быть, устройство личности Булата, весьма неоткровенное, не поданное нам на распахнутой ладони… Устройство этой личности таково, что оно держит нас в особенной осанке, в особенной дисциплине. Перед ним, при нем, в связи с ним, в одном с ним пространстве не следует и не хочется вести себя недостойно, не хочется поступиться честью, настолько, насколько это возможно. Все-таки хочется как-то немножко выше голову держать и как-то не утруждать позвоночник рабским утомленным наклоном. Булат не повелевает, а как бы загадочно и кротко просит нас не иметь эту повадку, эту осанку, а иметь все-таки какие-то основания ясно и с любовью глядеть в глаза современников и все-таки иметь утешение в человечестве. Есть столько причин для отчаянья, но сказано нам, что уныние есть тяжкий грех. И может быть, в нашей любви, в нашем пристрастии к Булату есть некоторая ни в чем не повинная корысть, потому что, обращаясь к нему, мы выгадываем, выгадываем свет собственной души…
1994
Запоздалый ответ Пабло Неруде
Коль впрямь качнулась и упалаего хранящая звезда,откуда эта весть от Паблои весть моя ему – куда?С каких вершин светло и странноон озирает белый свет?Мы все прекрасны несказанно,пока на нас глядит поэт.Вовек мне не бывать такою,как в сумерках того кафе,воспетых чудною строкою,столь благосклонною ко мне.Да было ль в самом деле это?Но мы, когда отраженыв сияющих зрачках поэта,равны тому, чем быть должны.1975
Гостить у художника
Юрию Васильеву
Итог увяданья подводит октябрь.Природа вокруг тяжела и серьёзна.В час осени крайний – так скушно локтямопять ушибаться об угол сиротства.Соседской четы непомерный визитвсё длится, и я, всей душой утомляясь,ни слова не вымолвлю – в горле виситкакая-то глухонемая туманность.В час осени крайний – огонь погаситьи вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,что некогда звали меня погоститьв дому у художника, там, за Таганкой.И вот, аспирином задобрив недуг,напялив калоши, – скорее, скореетуда, где, румяные щёки надув,художник умеет играть на свирели.О, милое зрелище этих затей!Средь кистей, торчащих из банок и вёдер,играет свирель и двух малых детейпечальный топочет вокруг хороводик.Два детские личика умудреныулыбкой такою усталой и вечной,как будто они в мирозданье должнынестись и описывать круг бесконечный.Как будто творится века напролётвсе это: заоблачный лепет свирелии маленьких тел одинокий полетнад прочностью мира – во мгле акварели.И я, притаившись в тени голубой,застыв перед тем невеселым весельем,смотрю на суровый их танец, на боймладенческих мышц с тяготеньем вселенным.Слабею, впадаю в смятенье невежд,когда, воссияв над трубою подзорной,их в обморок вводит избыток небес,терзая рассудок тоской тошнотворной.Но полно! И я появляюсь в дверях,недаром сюда я брела и спешила.О, счастье, что кто-то так радостно рад,рад так беспредельно и так беспричинно!Явленью моих одичавших локтейхудожник так рад, и свирель его рада,и щедрые ясные лица детейдаруют мне синее солнышко взгляда.И входит, подходит та, милая, та,простая, как холст, не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простотапугает предчувствием сложным и грустным.О, скромность холста, пока срок не пришел,невинность курка, пока пальцем не тронешь,звериный, до времени спящий прыжок,нацеленный в близь, где играет звереныш.Как мускулы в ней высоко взведены,когда первобытным следит исподлобьемтри тени родные, во тьму глубинызапущенные виражом бесподобным.О, девочка цирка, хранящая дом!Всё ж выдаст болезненно-звёздная бледность —во что ей обходится маленький вздохнад бездной внизу, означающей бедность.Какие клинки покидают ножны,какая неисповедимая доблестьулыбкой ответствует гневу нужды,каменья её обращая в съедобность?Как странно незрима она на свету,как слабо затылок её позолочен,но неколебимо хранит прямотупрозрачный, стеклянный её позвоночник.И радостно мне любоваться опятьлицом её, облаком неочевидным,и рученьку боязно в руку принять,как тронуть скорлупку в гнезде соловьином.И я говорю: – О, давайте скорейкружиться в одной карусели отвесной,подставив горячие лбы под свирель,под ивовый дождь её чистых отверстий.Художник на бочке высокой сидит,как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,и всё, что случится, – ещё не беда,ах, Господи Боже мой, вот вечеринка,проносится около уха звезда,под веко летит золотая соринка,и кто мы такие, и что это вдругцветёт акварели голубенький дух,и глина краснеет, как толстый ребёнок,и пыль облетает с холстов погребённых,и дивные рожи румяных картинявляются нам, когда мы захотим.Проносимся! И посреди тишиныцелуются красное с желтым и синим,и все одиночества душ сплоченыв созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или дваи дольше, но дому ещё не наскучить,случайно узнать, что стоят деревапод тяжестью белой, повисшей на сучьях,с утра втихомолку собраться домой,брести облегчённо по улице снежной,жить дома, пока не придёт за тобойлюбви и печали порыв центробежный.1967
Живое семицветье
Не помню, как мы познакомились. Да мы и не знакомились вовсе: мы учились вместе в Литературном институте, виделись мимоходом и часто на Тверском бульваре, в Переделкине, кивали друг другу с торопливой приветливостью, а сейчас редко встречаемся.
Но когда я вижу что-нибудь синее, оранжевое, золотое – любую милую яркость, которой одаряет нас мир, я вспоминаю юношу в блеклом лыжном костюме и свое нежное уважение к нему, к его восприимчивости к тем краскам, что украшают жизнь своим живым семицветьем. Вспоминаю, как однажды, давно уже, мы столкнулись с ним в долгом вечернем сумраке опустевшего институтского коридора, и я заметила, что он невелик ростом, а в скромном, тихом лице его есть второе, глубокое выражение: какой-то страстной сосредоточенности и доброй печали. Может быть, это остро-черные, пристально нацеленные в упор зрачки придавали его простым чертам многозначительность. Я знала о нем, что он – чуваш, из маленькой далекой деревни, и в Москве недавно.
– Ну, как дела? – спросила я на ходу.
Он быстро глянул своими, словно остроконечными, метко видящими зрачками и, простив мне условность вопроса и радуясь собеседнику, рассказал мне о своей деревне, как он скучает по ней, как сильно окрашено все там: небо, ягоды, вода, глаза лошадей, и все такого прекрасного, всеобъемлюще синего цвета.
Впервые я услышала о его стихах от Михаила Аркадьевича Светлова: он всем нам причинил то или иное добро, но хвалил нас не так уж часто. Юношу в синем костюме он, не остерегаясь, хвалил.