Ребёнка одевают. Он стоити сносит – недвижимый, величавый —угодливость приспешников своих,наскучив лестью челяди и славой.У вешалки, где церемониалсвершается, мы вместе провисаем,отсутствуем. Зеницы минералдо-первобытен, свеж, непроницаем.Он смотрит вдаль, поверх услуг людских.В разъятый пух продеты кисти, локти.Побыть бы им. Недолго погоститьв обители его лилейной плоти.Предаться воле и опеке силлелеющих. Их укачаться зыбкой.Сокрыться в нём. Перемешаться с ним.Стать крапинкой под рисовой присыпкой.Эй, няньки, мамки, кумушки, вы чторазнюнились? Быстрее одевайте!Не дайте, чтоб измыслие вошлопоганым войском в млечный мир дитяти.Для посягательств прыткого умавозбранны створки замкнутой вселенной.Прочь, самозванец, званый, как чума,тем, что сияло и звалось Сиеной.Влекут рабы ребёнка паланкин.Журчит зурна. Порхает опахало.Меня – набег недуга полонил.Всю ночь во лбу неслось и полыхало.Прикрыть глаза. Сна гобелен соткать.Разглядывать, не нагляжусь покамест.Палаццо Пикколомини в закатводвинутость и вогнутость, покатость,объятья нежно-каменный зажимвкруг зрелища: резвится мимолётностьвнутри, и Дева-Вечность возлежит,изгибом плавным опершись на локоть.Сиены площадь так нарёк мой жар,это его наречья идиома.Оставим площадь – вечно возлежатьпрелестной девой возле водоёма.Врач смущена: – О чём вы? – Ни о чём.В разор весны ступаю я с порогане сведущим в хожденье новичком.– Но что дитя? – Дитя? Дитя здорово.Апрель 1990Репино
Гагра:
кафе «Рица»
Фазилю Искандеру
Как будто сон тягучий и огромный,клубится день огромный и тягучий.Пугаясь роста и красы магнолий,в нем кто-то плачет над кофейной гущей.Он ослабел – не отогнать осу вот,над вещей гущей нависает если.Он то ли болен, то ли так тоскует,что терпит боль, не меньшую болезни.Нисходит сумрак. Созревают громы.Страшусь узнать, что эта гуща знает?О, горе мне, магнолии и горы.О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?Я – мёртвый гость беспечности курортной:пусть пьёт вино, лоснится и хохочет.Где жизнь моя? Вот блеск её короткийза мыс заходит, навсегда заходит.Как тяжек день – но он не повторится.Брег каменный, мы вместе каменеем.На набережной в заведенье «Рида»я юношам кажусь Хемингуэем.Идут ловцы стаканов и тарелок.Печаль моя относится не к ним ли?Неужто всё – для этих, загорелыхи ни одной не прочитавших книги?Я упасу их от моей печали,от грамоты моей высокопарной.Пускай всегда толпятся на причале,вблизи прибоя – с ленью и опаской.О Море-Небо! Ниспошли им лёгкость.Дай мне беды, а им – добра и чуда.Так расточает жизни мимолётностьтот человек, который – я покуда.1979
«Согласьем розных одиночеств…»
Фазилю Искандеру
Согласьем розных одиночествсоставлен дружества уклад.И славно, и не надо новшествновей, чем сад и листопад.Цветёт и зябнет увяданье.Деревьев прибылен урон.На с Кем-то тайное свиданьеопять мой весь октябрь уйдёт.Его присутствие в природенаглядней смыслов и примет.Я на балконе – на перронеразлуки с Днём: отбыл, померк.День девятнадцатый, октябрьский,печально щедрый добродей,отличен силой и окраскойот всех, ему не равных дней.Припёк остуды: роза блекнет.Балкона ледовит причал.Прощайте, Пущин, Кюхельбекер,прекрасный Дельвиг мой, прощай!И Ты… Но нет, так страшно близокко мне Ты прежде не бывал.Смеется надо мною призрак:подкравшийся Тверской бульвар.Там дома двадцать пятый нумерменя тоскою донимал:зловеще бледен, ярко нуден,двояк и дик, как диамат.Издёвка моего Лицеяпошла мне впрок, всё – не беда,когда бы девочка Лизеттасо мной так схожа не была.Я, с дальнозоркого балкона,смотрю с усталой высотыв уроки времени былого,чья давность – старее, чем Ты.Жива в плечах прямая сажень:к ним многолетье снизошло.Твоим ровесником оставшись,была б истрачена на что?На всплески рук, на блёстки сцены,на луч и лики мне в лицо,на вздор неодолимой схемы…Коль это – всё, зачем мне всё?Но было, было: буря с мглою,с румяною зарей восток,цветок, преподносимый мноюстихотворению «Цветок»,хребет, подверженный ознобу,когда в иных мирах гулялмеж теменем и меж звездоюпрозрачный перпендикуляр.Вот он – исторгнут из жаровенподвижных полушарий двух,как бы спасаемый жонглёромпочти предмет: искомый звук.Иль так: рассчитан точным зодчимотпор ветрам и ветеркам,и поведенья позвоночникблюсти обязан вертикаль.Но можно, в честь Пизанской башни,чьим креном мучим род людской,клониться к пятистопной блажиночь напролёт и день-деньской.Ночь совпадает с днём коротким.Вдруг, насылая гнев и гнёт,потёмки, где сокрыт католик,крестом пометил гугенот?Лиловым сумраком аббатстваприкинулся наш двор на миг.Сомкнулись жадные объятьяраздумья вкруг друзей моих.Для совершенства дня благого,покуда свет не оскудел,надземней моего балконавнизу проходит Искандер.Фазиля детский смех восславитьуспеть бы! День, повремени.И нечего к строке добавить:«Бог помочь вам, друзья мои!»Весь мой октябрь иссякнет скоро,часы, с их здравомысльем споря,на час назад перевели.Ты одинокий вождь простора,бульвара во главе Тверского,и в Парке, с томиком Парнипрости быстротекучесть слова,прерви медлительность экспромта,спать благосклонно повели…19 и в ночь на 27 октября 1996
«Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…»
Олегу Грушникову
Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях.Тот пробел, где была, всё собой обволок.Этот бледный, как обморок, выдумка-город —не изделье Петрово, а бредни болот.Да и есть ли он впрямь? Иль для тайного делаускользнул из гранитной своей чешуи?Это – бегство души из обузного телавдоль воздетых мостов, вдоль колонн тишины.Если нет его рядом – мне ведомо, где он.Он тайком на свидание с теми спешит,чьим дыханием весь его воздух содеян,чей удел многоскорбен, а гений смешлив.Он без них – убиенного рыцаря латы.Просто благовоспитан, не то бы давнобросил оземь всё то, что подъем лют атланты,и зарю заодно, чтобы стало темно.Так и сделал бы, если б надежды и вестине имел, что, когда разбредётся наш сброд,все они соберутся в условленном месте.Город знает про сговор и тоже придёт.Он всегда только их оставался владеньем,к нам был каменно замкнут, иль вовсе не знал.Раболепно музейные туфли наденем,но учтивый хозяин нас в гости не звал.Ну, а те, кто званы и желанны, лишь нынеотзовутся. Отверстая арка их ждёт.Вот уж в сборе они, и в тревоге: меж ниминет кого-то. Он позже придёт, но придёт.Если ж нет – это белые ночи всего лишь,штучки близкого севера, блажь выпускниц.Ты, чьей крестного мукою славен Воронеж,где ни спишь – из отлучки твоей отпросись.Как он юн! И вернули ему телефоныобожанья, признанья и дружбы свои.Столь беспечному – свидеться будет легко лис той, посмевшей проведать его хрустали?Что проведать? Предчувствие медлит с ответом.Пусть стоят на мосту бесконечного дня,где не вовсе потупилась пред человеком,хоть четырежды сломлена воля коня.Все сошлись. Совпаденье счастливое длится:каждый молод, наряден, любим, знаменит.Но зачем так печальны их чудные лица?Миновало давно то, что им предстоит.Всяк из них бесподобен. Но кто так подробночёрной оспой извёл в наших скудных чертахробкий знак подражанья, попытку подобья,чтоб остаток лица было страшно читать?Всё же стоит вчитаться в безбуквие книги.Её тайнопись кто-то не дочиста стёр.И дрожат над умом обездоленным нимбы,и не вырван из глаз человеческий взор.Это – те, чтобы нас упасти от безумья,не обмолвились словом, не подняли глаз.Одинокие их силуэты связуя,то ли страсть, то ли мысль, то ли чайка неслась.Вот один, вот другой размыкается скрежет.Им пора уходить. Мы останемся здесь.Кто так смел, что мосты эти надвое режет —для удобства судов, для разрыва сердец.Этот город, к высокой допущенный встрече,не сумел её снесть и помешан вполне,словно тот, чьи больные и дерзкие речиснизошёл покарать властелин на коне.Что же городу делать? Очнулся – и строен,сострадания просит, а делает вид,что спокоен и лишь восхищенья достоин.Но с такою осанкою – он устоит.Чужестранец, ревнитель пера и блокнота,записал о дворце, что прекрасен дворец.Утаим от него, что заботливый кто-тодрагоценность унёс и оставил ларец.Жизнь – живей и понятней, чем вечная слава.Огибая величье, туда побреду,где в пруду, на окраине Летнего сада,рыба важно живёт у детей на виду.Милый город, какая огромная рыба!Подплыла и глядит, а зеваки ушли.Не грусти! Не отсутствует то, что незримо.Ты и есть достоверность бессмертья души.Но как странно взглянул на меня незнакомец!Несомненно: он видел, что было в ночи,наглядеться не мог, ненаглядность запомнил —и усвоил… Но город мне шепчет: молчи!Июнь 1984Ленинград
Стена
Юрию Ковалю
Вид из окна: кирпичная стена.Строки или палаты посетительстены моей пугается сперва.Стена и взор, проснитесь и сойдитесь! —я говорю, хоть мало я спала,под утро неусыпностью пресытясь.Двух розных зорь неутолима страсть,и ночь её обходит стороною.Пусть вам смешно, но такова же связьмеж мною и кирпичного стеною.Больничного диковинкою став,я не остерегаюсь быть смешною.Стена моя, всё трудишься, корпишьдля цели хоть полезной, но не новой.Скажи, какою ныне окропишьмою бумагу мыслью пустяковой?Как я люблю твой молодой кирпичза тайный смысл его средневековый.Стене присущ былых времён акцент.Пред-родствен ей высокородный замок.Вот я сижу: вельможа и аскет,стены моей заносчивый хозяин.Хочу об этом поболтать – но с кем?Входил доцент, но он суров и занят.Ещё и тем любезна мне стена,что чётко окорачивает зренье.Иначе мысль пространна, не стройна,как пуха тополиного паренье.А так – в её вперяюсь письменаи списываю с них стихотворенье.Но, если встать с кровати, сесть левей,сидеть всю ночь, и усидеть подоле,я вижу, как усердье тополеймне шлёт моих же помыслов подобье,я слышу близкий голос кораблей,проведавший больничное подворье.Стена – ревнива: ни щедрот, ни льгот.Мгновенье – и ощерятся бойницы.Она мне не показывает львов,сто лет лежащих около больницы.Чтоб мне не видеть их курчавых лбов,встаёт меж нами с выраженьем львицы.Тут наш разлад. Я этих львов люблю.Всех, кто не лев, пускай берут завидки.Иду ко львам, верней – ко льву и льву,и глажу их чугунные загривки.Потом стене подобострастно лгу,что к ним ходила только из-за рифмы.В том главное значение стены,что скрыт за нею город сумасходный.Он близко – только руку протяни.Но есть препона совладать с охотойиметь. Не возымей, а сотворивсё надобное, властелин свободный.Всё то, что взять могу и не беру:дворцы разъединивший мост Дворцовый(и Меньшиков опять не ко двору),и Летний сад, и, с нежностью особой,всех львов моих – я отдаю Петру.Пусть наведёт порядок образцовый.Потусторонний (не совсем иной —застенный) мир меня ввергает в ужас.Сегодня я прощаюсь со стеной,перехожу из вымысла в насущность.Стена твердит, что это бред ночной, —не ей бы говорить, не мне бы слушать.Здесь измышленья, книги и цветысо мной следили дня и ночи смену(с трудом – за неименьем темноты).Стена, прощай. Поднять глаза не смею.Преемник мой, как равнодушно ты,как слепо будешь видеть эту стену.Июнь 1984Ленинград
Побережье
Льву Копелеву
Не грех ли на залив сменятьдом колченогий, пусторукий,о том, что есть, не вспоминать,иль вспоминать с тоской и мукой.Руинам предпочесть роднымчужого бытия обломкии городских окраин дымвдали – принять за весть о Блоке.Мысль непрестанная о нёмбольному Блоку не поможет,и тот обещанный лимонздоровье чьё-то в чай положит.Но был так сильно, будто естьдень упоенья, день надежды.День притаился где-то здесь,на этом берегу, – но где же?Не тяжек грех – тот день искатьв каменьях и песках рассвета.Но не бесчувственна ли мать,избравшая занятье это?Упрочить сердце, и детейподкинуть обветшалой детской,и ослабеть для слёз о тех,чьё детство – крайность благоденствии.Услышат все и не поймутнамёк судьбы, беды предвестье.Ум, возведённый в абсолют,не грамотен в аз, буки, веди.Но дом так чудно островерх!Канун каникул и варенья,день Ангела, и фейерверк,том золочёный Жюля Верна.Всё потерять, страдать, стареть —всё ж меньше, чем пролёт дорогииз Петербурга в Сестрорецк,Куоккалу и Териоки.Недаром протяжён уютблаженных этих остановок:ведь дальше – если не убьют —Ростов, Батум, Константинополь.И дальше – осенит крестомскупым Святая Женевьева.Пусть так. Но будет лишь потомвсё то, что долго, что мгновенно.Сначала – дама, господин,приникли кружева к фланели.Всё в мире бренно – но не сын,вверх-вниз гоняющий качели.Не всякий под крестом, кто юниль молод, мёртв и опозорен.Но обруч так летит вдоль дюн,июнь, и небосвод двузорен.И господин и дама – тотимеют облик, чьё решенье —труды истории, итог,триумф её и завершенье.А как же сын? Не надо знать.Вверх-вниз летят его качели,и юная бледнеет мать,и никнут кружева к фланели.В Крыму, похожий на него,как горд, как мёртв герой поручик.Нет, он – дитя. Под Рождествокакие он дары получит!А чудно островерхий дом?Ведь в нём как будто учрежденье?Да нет! Там ёлка под замком.О Ты, чьё празднуют рожденье.Ты милосерд, открой же дверь!К серьгам, браслетам и оковампривыкла ли турчанка-ель?И где это – под Перекопом?Забудь! Своих детей жалейза то, что этот век так долог,за вырубленность их аллей,за бедность их безбожных ёлок,за не-язык, за не-латынь,за то, что сирый ум – бледнеебез книг с обрезом золотым,за то, что Блок тебе больнее.Я и жалею. Лишь затемстою на берегу залива,взирая на чужих детейтак неотрывно и тоскливо.Что пользы днём с огнём искатьснег прошлогодний, ветер в поле?Но кто-то должен так стоятьвсю жизнь возможную – и доле.14–15 мая 1985Репино
Надпись И. Бродского на подаренной Б. Ахмадулиной книге «Часть речи»
Венеция моя
Иосифу Бродскому
Темно, и розных вод смешались имена.Окраиной басов исторгнут всплеск короткий.То розу шлёт тебе, Венеция моя,в Куоккале моей рояль высокородный.Насупился – дал знать, что он здесь ни при чём.Затылка моего соведатель настойчив.Его: «Не лги!» – стоит, как Ангел за плечом,с оскомою в чертах. Я – хаос, он – настройщик.Канала вид… – Не лги! – в окне не водворёни выдворен помин о виденном когда-то.Есть под окном моим невзрачный водоём,застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.Правдивый за плечом, мой Ангел, таковапротечка труб – струи источие реально.И розу я беру с роялева крыла.Рояль, твоё крыло в родстве с мостом Риальто.Не так? Но роза – вот, и с твоего крыла(застенчиво рука его изгиб ласкала).Не лжёт моя строка, но всё ж не такова,чтоб точно обвести уклончивость лекала.В исходе час восьмой. Возрождено окно.И темнота окна – не вырожденье света.Цвет – не скажу какой, не знаю. Знаю, ктосодеял этот цвет, что вижу, – Тинторетто.Мы дожили, рояль, мы – дожи, наш дворецрасписан той рукой, что не приемлет розы.И с нами Марк Святой, и золотой отверстзев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы.– Не лги! – но мой зубок изгрыз другой букварь.Мне ведом звук черней диеза и бемоля.Не лгу – за что запрет и каркает бекар?Усладу обрету вдали тебя, близ моря.Труп розы возлежит на гущине воды,которую зову как знаю, как умею.Лев сник и спит. Вот так я коротаю днив Куоккале моей, с Венецией моею.Обосенел простор. Снег в ноябре пришёли устоял. Луна была зрачком искомаи найдена. Но что с ревнивцем за плечом?Неужто и на час нельзя уйти из дома?Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон.– Не лги! – и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой.Не верь, рояль, что я съезжаю на поклонк Венеции – твоей сопернице великой.…Здесь – перерыв. В Италии была.Италия светла, прекрасна.Рояль простил. Но лампа, сокровище окна, стола, —погасла.Декабрь 1988Репино
Посвящение Сергею Довлатову
Шла по московской улице в яркий полдень погожего летнего дня мимо бойкой торговли, среди густой человеческой толчеи, – с печалью в глазах с тяжестью на сердце. Эти печаль и тяжесть приходилось еще и обдумывать, и полученный туманный итог означал, что я виновата перед полднем погожего дня: чем он не угодил глазам и сердцу? Бойкость торговли – ее заслуга. Люди – не толчея, они стройно спешат, они молоды, нарядны, возбуждены ожиданием неизбежной удачи.
Среди всего вкратце перечисленного я ощутила себя чем-то лишним, мешающим, грубой препоной на пути бодрого течения. Сумма усталости, недомогания, дурных предчувствий (ненапрасных) – все это следовало убрать с пути цветущего и сияющего дня.
Вдруг мне словно оклик послышался, я подошла к лотку, продающему книги: сторонясь развязного бумажного многоцветия, гордо и одиноко чернели три тома Сергея Довлатова, я приняла их за ободряющий привет из незнаемой превыспренной дали.
Привет такого рода сейчас может получить каждый читатель Довлатова, но я о чем-то своем, еще не знаю о чем.
Менее всего я намереваюсь с умом и здравомыслием подвергать суду моего пристального восхищения его талант, его судьбу, достоинства его сочинений. Скажу лишь, что первое же подобное чтение давно уже стало для меня исчерпывающим сведением, объем его не мог разрастись или измениться.
Мне хорошо известно написанное о Довлатове: блестящие эссе, статьи, воспоминания. Авторы посвящений так или иначе близки Довлатову: друзья его и близкие друзья со времен его молодости, невзгод и вдохновений. Все это люди чрезвычайных дарований и значений, некоторые из них мне весьма знакомы и, без усилий с их стороны, повлияли на ход и склад моей жизни. Я отличаюсь от них – когда думаю и пишу о Довлатове – тем, что никогда его не видела, даже мельком. Это представляется мне настолько невероятным, что даже важным и достойным робкой огласки.