Беллона
Шрифт:
Стиснув зубы, Лекс наконец оторвал раненого от земли.
— Ну коли так, — прохрипел Аслан-Гирей, — я не оставлю вам выбора.
Ухо, в которое были произнесены эти слова, внезапно оглохло. Щеку Лекса обожгло струей воздуха. На лицо брызнули горячие капли, а штабс-капитан вдруг стал таким тяжелым, что пришлось его выпустить.
Из-под подбородка у Аслан-Гирея густо текла кровь. Единственный глаз закатился под лоб.
Зуавы стреляли на бегу. Лексу показалось, что кто-то рванул ворот сюртука, да еще оцарапал острыми ногтями. Схватился за шею, посмотрел — пальцы были красные.
Тогда, перестав о чем-либо думать и полагаясь лишь на инстинкт, Бланк одной рукой схватил лошадь самоубийцы за узду, другой рукой со всей силы хлопнул по крупу, побежал рядом с разгоняющейся каурой, со второй попытки попал носком в стремя, взлетел в седло и помчал к деревьям, прочь от выстрелов и криков.
То, чего не было и не будет
Если бы у меня была дочурка, которой никогда не будет, я бы рассказала ей сказку, — думала Иноземцова, сидя прямо на траве, а спиною прислонившись к дереву. Глядела она вверх, на облака. Смотреть на то, что происходит на земле, сил у нее уже не оставалось. Сказка получилась бы такая. Жила-была одна девочка, к которой окружающие всегда относились как к принцессе, потому что считали ее несказанной красавицей и глядели на нее, как на чудо…
Привычка мысленно разговаривать с собой была давняя. Потому что разговаривать не с кем. То есть люди-то вступали в беседу с Агриппиной очень охотно, но когда рядом кто-то появлялся, нужно было не говорить, а слушать. Было в ней нечто, побуждавшее к откровенности, но ответной доверительности от Агриппины вроде как и не ждали. К этому она тоже привыкла. Пускай. Все равно ни с кем не поговоришь так свободно, как с собою.
«Но она была никакая не прицесса, а самая обыкновенная девочка, и хотелось ей того же, чего хочется обыкновенным девочкам: счастья, покоя, радостного утра и тихого вечера, а больше всего любви…»
На этом сказка, едва начавшись, оборвалась, потому что Иноземцова подняла руку поправить волосы, заметила на белом манжетике брызги крови и расстроилась. Закончив дежурство, Агриппина протерла все открытые участки тела спиртом и переоделась в чистое. Но крови на ней было так много, что вот и сменное платье запачкалось.
С половины четвертого, когда, еще до начала боя, в полевой лазарет доставили первого раненого (обозному солдату лошадь копытом пробила голову), и до девяти часов Иноземцова работала без остановки. Такого количества раненых не привозили еще никогда. Врачи, фельдшеры, сестры не имели ни минуты отдыха, а на поляне перед полотняным навесом все накапливались ряды носилок, и санитарные повозки продолжали везти стонущий, охающий груз, а многие приплетались в лазарет сами.
Подмога, вызванная старшим лекарем еще на рассвете, добралась до Телеграфной горы всего полчаса назад — по дорогам не пройти и не проехать. Если б Иноземцову не сменили, она, наверное, вскоре упала бы в обморок от усталости. А может, и не упала бы. Ей часто приходилось поражаться собственной выносливости — что телесной, что душевной.
Отчистилась, переоделась, еле добрела до края поляны — на большее не хватило сил — и рухнула под деревом, велев себе не слышать криков и смотреть только в безмятежное небо.
Она стала мечтать, как вернется в лагерь и примет ванну. Невероятная роскошь! Милый, милый Аслан-Гирей. С каким тщанием обустроил он для нее жилище! Там можно побыть наедине с собой, когда устанешь от людей. Можно понежиться в теплой воде. Можно коснуться пальцами клавиш. Только жить там, к сожалению, нельзя.
Бедный Девлет Ахмадович давеча спросил, почему она туда не переселилась, что в домике не так? И не объяснишь ведь ему, такому деликатному.
Он продумал всё до мелочей, обо всем позаботился, только латрины не предусмотрел. Воображает, что она сделана из воздуха и никогда не посещает отхожих мест. Трогательный и смешной.
Иноземцова рассмеялась вслух. Санитары, тащившие мимо носилки с громко стонущим офицером, изумленно покосились на женщину, которая среди крови и крика посиживает себе на травке и чему-то радуется. Агриппина этих взглядов не заметила.
Она улыбалась, думая, какой превосходный человек Аслан-Гирей и как это замечательно, что он не участвует в ужасном сегодняшнем сражении.
Но улыбка ненадолго задержалась на ее лице.
Мысль Иноземцовой повернула в привычном направлении. Одно происшествие нынче кольнуло ее в самое сердце, хоть оно на время дежурства и было всемерно укреплено от чувствительности. Когда ассистируешь хирургу, эмоций быть не должно. От сестры требуются зрение, слух и быстрые, ловкие руки, а все прочее во вред делу.
Но на стол положили совсем юного офицерика с тяжкой, хоть и не опасной для жизни раной. Осколком гранаты бедняжке разворотило весь пах. Мальчик захлебывался от рыданий и все повторял: «У меня никогда ничего не было и теперь уже не будет! Не было и не будет!»
— Это ничего, — прошептала ему Агриппина в самое ухо. — У меня тоже не было и не будет. В жизни есть другие вещи. Вы увидите.
Никогда и никому она в этом не признавалась, а тут поддалась порыву. Кажется, раненый ее не понял. А может быть, не услышал, раздавленный своим несчастьем.
Заодно вспомнилось, как третьего дня милосердная сестра Крюкова, из киевских монахинь, сказала — неважно, по какому поводу: «Вот вы, Агриппина Львовна, женщина опытная, два раза замужем побывали…»
Да уж, опытная.
Первый брак длился один день и одну ночь. Второй вышел того короче.
Двадцать один год был Саше, ей — восемнадцать. На флоте обзаводиться семьей прежде достижения лейтенантского чина не дозволялось, разве в порядке особенного исключения. Но Саша был настойчив и разрешение получил. Случилось это неожиданно, когда корабль уже приготовился к дальнему плаванию и ждал лишь окончания многодневного штиля.
Свадьбу справили impromptu, безо всякой подготовки. Хорошо хоть платье Агриппина сшила заранее.
От внезапности она ужасно нервничала, сердце сжималось до колик. Старшие подруги (тогда у нее еще были подруги) успокаивали, говорили, что страх этот обыкновенный, девичий, что все невесты боятся. Но это — теперь-то ясно — было предчувствие.
А девичий страх, если и был, улетучился, как только они остались вдвоем в спальне. Саша дрожал еще больше, чем она, боялся поднять глаза и делал вид, будто не замечает разобранной постели. Они ведь никогда, ни разу даже не поцеловались. Поцелуй перед аналоем не в счет, а прежде того он только к руке ее прикладывался, и то губами не касался. Саша ей всё стихи читал, из Лермонтова и Жуковского.