Беллона
Шрифт:
Она еще что-то говорила, но я не мог разобрать — на сцене очень уж раскричался актер с лихо закрученными усами, в морском мундире. Показывая рукой на задник, герой все громче и громче декламировал:
…Воистину была то казнь, не битва! Как будто фейерверк с огнем и гулом, Летали ядра, бомбы и гранаты… Синоп пылал! На рейде три фрегата, Как свечи пред покойником, горели… Нахимов прекратил пальбу. Довольно! Теперь и сами догореть сумеют. И пушки русския, как львы, замолкли, И лежа смирно на пожар глядели.Как только Агриппина Львовна ослабила хватку, я выскользнул из-под ее руки. Боялся, что не найду Диану, но она, оказывается, ушла недалеко. Я обнаружил ее в двух шагах от закутка, где осталась чашка с любовным зельем. Отвернувшись к занавесу, Диана плакала. Я дотронулся до ее локтя — она повернулась, ткнулась лицом мне в грудь.
— Кем я стану? Гувернанткой? Домашней учительницей в купеческом доме? Приживалкой? Ах, почему на свете всё так несправедливо!
Каждый слезный возглас будто вколачивал меня в землю. Моя несбыточная надежда, моя невозможная мечта разбилась, рассыпалась вдребезги. Чудо чудом и сказки сказками, а жизнь жизнью. В какой любви собирался я Диане признаваться? Что мог я ей дать? Матросский сын, неуч, голодранец.
— Ладно, чего ты? — сказал я, осторожно гладя по голове ту, которая — ясно — никогда не станет моей. — Всё у тебя будет. Какой захочешь жених. Князь или богач какой. Получше, чем у Крестинской. Она против тебя — тьфу.
Диана вытерла слезы платком, потом в него же высморкалась.
— Ой, нельзя мне плакать… Голос сядет… Мы на Лысую гору после концерта пойдем? Только я переоденусь, а то платье жалко.
— Сегодня не получится. Потом как-нибудь…
Раз она больше не плакала, то и гладить стало незачем. Я отодвинулся.
— Диана, скоро наш выход. Идем! — позвала откуда-то Агриппина Львовна.
Я пожелал Диане хорошего выступления. Остался один.
Вблизи раздавалось тихое бульканье. Это Муся вспрыгнула на столик и лакала из чашки молоко. Вот кому достались волшебные капли. Туда им и дорога — в кошачью утробу.
Мне было грустно, пусто, зябко. Будто я на десять лет повзрослел иль вовсе состарился.
А потом раздались звуки рояля, и я пошел на голос Дианы, поющий про моряков, которые собираются в бой, не зная, кому из них суждено погибнуть, а кому вернуться.
Хоть я подобрался к самой кулисе, но Дианы не увидел — ее заслоняли три подпевальщицы. Смотреть на них было неинтересно, и я стал глядеть в зал.
Ангельский хор выводил припев:
Спите, герои, во хладной могиле, Знайте, герои, мы вас не забыли!…Я будто въявь вижу перед собою ту публику. Оказывается, моя память сохранила и нарядный зал, и лица. На них одинаковое выражение тревоги и скорби. Я теперешний вдруг догадываюсь: сами того не зная, слушатели и слушательницы предчувствуют свою будущую судьбу. Из своего нынешнего времени я знаю, что вот этого краснолицего полковника скоро убьют, и рыжего лейтенанта тоже, а майора с нервным тиком тяжко ранят, а вон тот штабс-капитан, растроганно утирающий глаза, сгинет без вести. И дамы с барышнями вскоре одни овдовеют, иные осиротеют…
Кто-то толкнул меня в лодыжку, отвлек от чудесной музыки. Это была Муся. Ни с того ни с сего она сменила гнев на милость — и терлась об меня, и выгибала спину, и мурлыкала. А увидев, что я на нее смотрю, с урчанием легла на спину и растопырила пушистые лапы. В желтых глазах читалось обожание.
Боже ты мой, это ведь она индейского зелья налакалась! А если б молоко выпила Диана, может быть, тогда…
Ничего бы не изменилось, сказал себе я. Всё одно остался бы я бессчастным и никчемным нищебродом. Что ж ей, горе со мной мыкать?
В зале что-то треснуло или хлопнуло. Пение скомкалось, оборвалось.
Это с шумом распахнулась дверь. По проходу, звякая шпорами, шел запыленный офицер, выискивая кого-то глазами.
— В чем дело, капитан?
В центральной ложе поднялся тощий, длинный старик с раззолоченной грудью — не иначе сам светлейший.
Офицер побежал к нему рысцой. Все молча провожали гонца взглядом. Хорошую весть этаким манером не доставляют — это было ясно даже мне, юнге.
Многие военные догадались, в чем дело, и стали подниматься с кресел. Прямую спину Платона Платоновича я увидел уже у самого выхода. Что б ни стряслось, первая забота капитана — оказаться на своем корабле, с экипажем.
Нашествие
Все последующие окна, что светятся в сумраке моего прошлого, задымлены и подрагивают от багровых сполохов. Там сплошь война, война, война…
Первый из этих мрачных образов беззвучен и кругл. Отлично помню, что ему предшествовало.
К северу от Севастополя на горе несколько месяцев назад был установлен мощный телескоп для наблюдения за морем — город ожидал вражеского нападения. Как только стало известно, что гонец доставил весть о приближении к нашим берегам союзной эскадры, к телескопу началось паломничество старших офицеров. Пускали далеко не всякого, из флотских рангом не меньше, чем капитан корабля.
Я сопровождал Иноземцова, лишь потому и получил возможность на полминутки заглянуть в круглый зрак магической трубы.
Пока мы ехали с Городской стороны через бухту, а потом на извозчике, Платон Платонович рассказал, что всего в одном переходе от нас, близ Евпатории, появилась невиданная в мировой истории армада из английских, французских, турецких кораблей. Триста шестьдесят вымпелов. По примерной оценке наблюдателей, в десанте не менее шестидесяти тысяч солдат — в полтора раза больше, чем всё население Севастополя. От фланга до фланга развернутой эскадры расстояние верст в пятнадцать.
Вот мы доехали до места, капитан показал караульному начальнику записку от коменданта порта. Стали подниматься по крутой тропинке на смотровую площадку.
Я нес за капитаном его собственный телескоп, тяжеленный, английской работы. Платон Платонович сказал, что пункт для наблюдения хорош, но к казенному аппарату навряд ли пробьешься. И оказался прав.
Подле громадной трубы, нацеленной вдаль, стояли несколько адмиралов и штаб-офицеров, в том числе сам Корнилов, моложавый и стройный, с красиво подстриженными усами.