Белое и красное
Шрифт:
— Михаил Абрамович, тут у нас с Катей вышел интересный разговор. Вы… вы тоже считаете меня националистом?
— Думаю, вы лучше знаете себя, знаете, что у вас на сердце, на душе. А если вас интересует мое мнение, могу сказать, у нас, марксистов-ленинцев, есть совершенно четкие позиции по национальному вопросу. При всем моем уважении к полякам, борьбу которых за свободу всегда приветствовали лучшие люди России, к примеру Герцен, они не единственная нация, которая испытывала национальный гнет. Ну так вот, решение, которое предлагает наша партия, гораздо шире, оно принимает во внимание положение всех народов, входящих в…
Юрьев увлекся, и его ответ Чарнацкому вылился в настоящий доклад. Он говорил, тщательно выбирая
— К сожалению, я не знаю обращения, принятого Петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов по вопросу о Польше, но знаю, когда он обсуждался, речь шла о полной ее независимости. Польский рабочий класс в революции девятьсот пятого показал, что он является той силой, которая сможет взять в свои руки дело независимости страны. Польские рабочие были вернейшими и самыми боевыми нашими союзниками. И я за такую Польшу, в которой трудящиеся возьмут власть в свои руки, я, российский социал-демократ. А это означает, что мы должны бороться вместе. При этом необходимо принимать во внимание, что народ, с которого многие годы живьем сдирали его национальную шкуру, особенно остро воспринимает все, что относится к его истории, языку, культуре.
— В нас, поляках, — начал Чарнацкий, взволнованный словами Юрьева, — сидит неистребимая жажда, жажда иметь свой собственный дом. Многие поколения поляков боролись за это… И вот именно в связи с этим я хотел бы вам сказать… Вы ведь не только с огромной верой говорили о грядущей революции, но и предвидели ее, точно предсказали. Я помню ваш доклад.
— Революцию не свершишь, если нет к тому условий, и уж тем более не предскажешь. Я, Катя, тысячи наших товарищей много и упорно работали для дела революции. Последовательно, самозабвенно, независимо от того, кто где находился. Но мы ведь говорим о Польше, о вашем собственном, как вы определили, доме, так какую же Польшу хотите вы, Ян Станиславович?
— А у меня для вас новость, дочки.
Петр Поликарпович загадочно улыбался.
— Какая новость, папочка? Хорошая? — Таня подбежала к отцу и чмокнула в щеку.
— Ян Станиславович снова будет жить у нас.
— Не может быть! Пан Янек! Объясни поскорее, папочка, я умираю от любопытства.
Ирина даже не повернулась, продолжая расчесывать волосы. И сама удивилась, что так спокойно отнеслась к этому известию.
— Ну скажи, папа, он здесь, в Иркутске? Подумать только! Ты видел его?
Петр Поликарпович Долгих посмотрел на свою любимицу несколько удивленно, не зная, радоваться или огорчаться по поводу того, что Таня так легко порвала с женихом.
— Нет, не видел. Но сегодня рано утром мне приносят депешу. «Лично, Петр Поликарпович, еще совсем тепленькая», — сказал телеграфист. Конечно, тепленькая, если всего два шага от телеграфного аппарата до моего кабинета. Смотрю первым делом откуда… Из Качуги. Потом — от кого…
Ирина слушала, продолжая расчесывать волосы. Леонид попросил ее отрастить косы. Он объяснил, что его мать не выносит женщин с короткой стрижкой. А на рождество они собираются поехать к матери Леонида.
— Читаю депешу, — продолжал Петр Поликарпович, — и какой-то она мне показалась странной. Ян Станиславович уведомляет, что скоро будет в Иркутске, и спрашивает, не возражаю ли я, если он навестит нас. Дипломатия какая-то, братец, думаю, если бы дело было только в том, чтобы навестить нас, не посылал бы депешу, не разводил бы церемоний. Ну, думаю, проучу я тебя, братец, поймешь, что с нами, русскими, надо попроще. На нашу искренность еще никто не жаловался. И — бах! — даю ответную: мол, если хочет остановиться в Иркутске, может поселиться у нас, комната ждет его.
Ирина продолжала заниматься своими волосами, правда, гребень чаще замелькал в ее руках. «Ему нравились мои косы», — вспомнила она.
Тимофей
На лиственнице сидела золотисто-рыжая белка. Увидев ее, Тимофей успокоился. Значит, он лежит на шкуре оленя в своем шалаше. Из шалаша видна старая лиственница, склон пригорка, озеро. На озере покачивался плавающий островок с тремя березами. Островок медленно удалялся в направлении противоположного берега. Тимофей смотрел на листву берез, и ему казалось, что это он сам уплывает куда-то с пригорком, шалашом, лиственницей.
Дед Суорун… Никто так не умел рассказывать об Одунхаане, державшем в своих руках судьбу народа, или петь, подражая голосу жестокого, однорукого людоеда-аббасы, отчего даже взрослые, собравшиеся в юрте, не только Тимофей, дрожали в ужасе — так боялись этого страшного чудища. Дед Суорун не снился ему уже много лет. «Наверное, умру, — решил Тимофей. — Каждому творению свое время».
Глянул на белку, она ловко карабкалась вверх. Было позднее утро. Правда, Тимофей еще на заре отвязал лошадь и пустил пастись на лужайке у озера. На ночь Тимофей всегда оставлял коня возле шалаша, а собаку привязывал, чтобы без нужды не бегала, не пугала зверя. Никто не подойдет ночью к Тимофею — ни человек, ни зверь. Конь чует тайгу по-своему, пес по-своему. И Тимофей тоже еще слышит тайгу, не только слышит, а чувствует ее своим нутром.
Эту часть тайги человек обходит стороной. Шесть лет назад здесь полыхал пожар. Страшный пожар, он начался, как начинаются пожары в тайге, сразу, неизвестно откуда. То ли молния в недобрую бурю без дождя укусила дерево, истекающее смолой. А может, охотник или какой-нибудь беглец оставил непогашенным костер… Да и якуты, выжигая траву на поляне, могли не заметить, как огонь перекинулся на кустарник и стал подниматься по деревьям. Рассчитывали, сам погаснет, тайга-то бескрайняя. Пожар прошел сто верст широкой полосой, в некоторых местах доходившей верст до тридцати. С шипением погас, когда добрался до Лены, где пламя, срываемое с деревьев ветром, поднятым самим огнем — ибо в ту пору стояла тихая погода, — опустилось на реку. На пути пожара лежало несколько озер. Они выставили против огня сочные приозерные луга, топи, поросшие клюквой, и пожар к ним не пробился. Обогнул озера с обеих сторон и пошел дальше, оставляя внутри себя невыгоревшие куски, пока оба его края верст через пятнадцать вновь не соединились.
Вот и получилось, что озера спасли прилегающие к ним куски тайги. И посреди выгоревшего леса сохранилась зеленая, скрытая от людского глаза тайга. Люди неуютно чувствовали себя среди обуглившихся, опаленных огнем мертвых деревьев, вид их, особенно в сухую погоду, невольно наводил на мысль, что вот-вот вновь вспыхнет пожар. Они заходили в обгоревший лес, а убедившись, что он тянется на много верст, поворачивали обратно и уходили в живую, девственную тайгу.
Пора вытаскивать сети. Скоро начнет припекать солнце. Тимофей даже до того, как стали убывать его силы, любил в жаркие дни короткого лета или в долгие зимние дни полежать. Еще совсем молодым, бывало, оставлял корову на поляне, пусть себе щиплет траву, а сам забирался в шалаш и укладывался спать. Медведь, по-якутски кок, бродил, понятно, по тайге, но он ведь не обязательно должен был прийти за коровой, которую пас Тимофей. И медведь не приходил, хотя в соседнем улусе утащил корову-кормилицу. А когда зимой на стойбище юрту засыпало снегом и она становилась похожа на огромный сугроб, тоже выдавались дни, что мужчине не оставалось ничего другого, как спать и следить только за тем, чтобы бок не отлежать. Конечно, если в юрте жила хорошая женщина, работящая. У него была такая. Вот вторая, тунгуска, не такая, нет, зато…