Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
С Решетниковым члены комиссии беседовали на второй день после своего появления в институте. Сначала он чувствовал себя неловко и настороженно, словно человек, дающий показания и вынужденный тщательно выбирать и взвешивать каждое свое слово. Да и сама по себе мысль, что не смогли они понять друг друга, договориться внутри лаборатории, что с такой легкостью, по милости Новожилова, вынесли свои разногласия на суд посторонних, в общем-то, людей, раздражала его.
Но постепенно, едва начал он рассказывать о том времени, когда создавалась лаборатория, когда только начинали они работать все вместе,
…Конечно, отыскала комиссия недостатки, недочеты, упущения, ошибки и нарушения — как же без этого, — но все это были мелочи по сравнению с главным выводом: в лаборатории продолжают успешно развиваться основные направления, намеченные Левандовским. Попусту только устроил Новожилов нервотрепку и себе и другим. И смотрит теперь на всех так, как будто его же обидели. Сегодня сказал Решетникову:
— Я на этом не остановлюсь. Я буду бороться.
Откуда в нем такая нетерпимость? Такая уверенность, что прав только он один? Жалуется, что его зажимают, а дай ему власть, он же первый ни одного инакомыслящего не потерпит. Вслух Решетников сказал:
— Брось, Андрей, это уже глупость, детство какое-то. Мальчишеское упрямство.
Новожилов взглянул на него затравленно. Чувствовал он свое одиночество, не мог не чувствовать.
— Что же мне, уступить, смириться? А правда? Я вижу, быстро ты, Митя, жирком обрастать стал. Тому ли нас Василий Игнатьевич учил?
— Только не строй из себя, пожалуйста, мученика, страстотерпца, — раздраженно сказал Решетников. — Не забывай: можно взойти на костер ради того, чтобы доказать, что земля вертится, но, честное слово, не стоит этого делать из-за штатной единицы. Масштабы не те.
— Дело не в масштабах, Митя. Дело в принципе. Ты что, не видишь, что твой Алексей Павлович — это пустое место?
Ага, уже до Алексея Павловича дошло, кто же следующий?
— Я не хочу обсуждать моих товарищей по работе, да еще в такой форме, — сказал Решетников.
Валя Минько присутствовала при этом разговоре, умоляюще смотрела на них обоих: только не ссорьтесь.
— Не надо так, Андрюша, — сказала она. — Алексей Павлович — хороший человек, и к тебе он хорошо относится.
— Меня не интересует, какой он человек. Меня интересует, какой он ученый.
— Андрюша, нельзя так!
Валя Минько, добрая душа, она больше всех страдает от этих раздоров — мечется между Андреем и остальными. Жалко ее — груб с ней Андрей, резок.
— А ты бы уж помолчала, миротворица. Тебе бы лишь примирить, утешить всех, а какой ценой — безразлично! Исцелительница страждущих!
И Валя безропотно сносит его грубость — любит она Андрея, сразу видно, любит.
В общем-то, со всеми перессорился Новожилов. А может быть, неправоту свою уже чувствовал, оттого и злился?..
Разговор этот, что ли, оставил неприятный осадок в душе, в остальном все вроде хорошо — и лабораторный семинар с его докладом прошел неплохо, и статью для журнала он уже набросал.
— Вы не огорчайтесь, что пока не можете сделать определенных выводов, — сказал ему Алексей Павлович. — И не спешите. Наше главное богатство — это факты. Экспериментатор, если хотите, подобен пчеле — он добывает мед фактов и наполняет им свои соты. Кто будет есть этот мед — это уже иной вопрос. — На Алексея Павловича иногда находила склонность к поэтическим сравнениям. В такие минуты Решетников подозревал, что в юности Алексей Павлович, наверно, пробовал писать стихи. — Будьте терпеливы. Введенский сказал однажды: «Я всю свою жизнь провел наедине с нервом лягушки».
Что сказал Введенский, все хорошо знали. Это было любимое изречение Алексея Павловича. Как-то Лейбович даже предложил начертать эти слова на стене в лаборатории и сам вызвался претворить в жизнь свою идею. Но его удержали — боялись обидеть Алексея Павловича. Конечно, он и виду бы не показал, что обиделся, посмеялся бы вместе со всеми, но, наверно, в глубине души это его задело бы. И так-то каждый раз, заговорив подобным образом, он сам же и смущался своей высокопарности, краснел и тушевался, как человек, невзначай обнаруживший перед другими свою слабость.
Не зря успокаивал Алексей Павлович Решетникова — угадывал, что доклад на семинаре не принес все-таки Решетникову настоящего удовлетворения, что бы там ни говорили о полезности собранного им материала, проделанной им работы.
Тихо и темно в институтских коридорах. Только кое-где выбивается из-под двери узкая полоска света — значит, еще работают такие же, как Решетников, полуночники. А вот и шаги чьи-то звучат, гулко разносятся в тишине: наверно, Лейбович — он тоже засиделся сегодня в лаборатории — соскучился в своей келье, идет навестить Решетникова.
Решетников оторвался от карточек, на которые заносил выписки из американского журнала, обернулся.
Из темноты коридора возник Трифонов.
— А я слышу — кто-то еще трудится во славу науки, — сказал он. — Решил взглянуть.
Какой-то странный, непривычный был у него вид. Выражение счастливой отрешенности плавало в его глазах.
— Оправдываем свое существование, — в тон ему ответил Решетников.
Трифонов остановился за его спиной, смотрел на записи, сделанные Решетниковым.
— Между прочим, я давно уже хотел тебе сказать, да все не решался как-то, вроде бы не мое это дело, — проговорил он. — Напрасно ты возишься с этими красителями. Увязнешь в них. Поверь мне, у меня есть нюх на такие вещи.
Ого, это было уже что-то новенькое. Хоть и не стало между ними прежней холодности и неприязни, но все же не отваживался пока Трифонов давать ему советы.
— В твоих словах промелькнуло одно очень точное замечание, — сказал Решетников. — Что это не твое дело.
— Ладно, не сердись, — примирительно отозвался Трифонов. — Я же из лучших побуждений. Просто какое-то дурацкое у меня сегодня настроение. «Все прошлое опять припоминаю…» — продекламировал он. — Как мы с тобой в университет поступали, вдруг вспомнил…