Белые витязи
Шрифт:
«В Петербурге я был — над головой мне светила одинокая моя, ясная звёздочка — знать, и теперь там стоишь над ясной моей Любушкой, светишь на домик её, озаряешь её постельку. Спи, моя радость, спи, светлый мой ангел, спи, моя родная голубка, спи, ясочка моя голубоглазая. Твой казак не спит за тебя. Грудью станет он завтра на твою защиту и заступится за тебя и не допустит врага оскорбить тебя. Завтра, во имя твоё, дедовской шашкой своей я положу столько французов, сколько душеньке твоей угодно. Завтра увидят, как храбр твой казак и как умеет сражаться он за свою ненаглядную душеньку! О, моя звёздочка ясная,
Расчувствовался, разнежился молодой казак от горячей мольбы, а обратил взор свой на землю, и суровая складка легла между бровями. Подошёл он к вороному коню, который узнал его и чуть-чуть заржал навстречу, накинул уздечку, положил седло и стал подтягивать подпруги.
Надувается конь! Не хочется ему затянутым быть, вытягивает он шею и белыми зубами хватает за решётку телеги.
Заседлал коня хорунжий, нацепил амуницию, плащ свой накинул, перекрестился, ещё раз взглянул на север, перекрестил воздух в том направлении и выехал за околицу.
XII
...Хоть с небольшою, однако ж и не так
малою победой на первый раз имею долг
с сим Вашего Сиятельства поздравить;
благослови Господь далее и более побеждать...
Светало. Холодный ветерок быстро сгонял туман с полей, и беловатой пеленой росы покрыта была приникшая к земле трава. Восток алел. Солнце уже встало, но за лесом его ещё не было видно, и только бесконечная тень, бросаемая лесом, свидетельствовала, что солнце уже встало.
Тень быстро бежала. Становилось теплее, птицы громче пели, начинали стрекотать кузнечики. Вправо от мокрой от росы мягкой полевой дороги стоит атаманская сотня. Казаки слезли с лошадей. Кто держит одну-двух за чумбурный ремень, кто сбатовал свою с соседом, у кого конь просто стоит и, согнув слегка переднюю ногу, мирно пощипывает траву. Иные казаки спят крепким утренним сном, иные, собравшись в кучу, зорко глядят перед собой на маленькую деревушку, скрывающуюся в балке.
Перед фронтом, шагах в двадцати, ходят взад и вперёд два офицера — командир передовой сотни Зазерсков и ординарец атамана хорунжий Коньков.
— Я вижу, что вы сильно страдаете... И мне жаль вас — вы отличный офицер, и умом вас Бог не обидел. Что за притча такая, думаю, не больны ли вы? Я в Вильне узнал, что причиной тому любовь... Глупое, думаю, дело. Казаку дан конь, дана сабля, дана слава отцов и дедов, а любовь да бабья юбка — недостойное это дело... Ну хорошо, скажем, вышло так, не воздержались, так что с того? Полюбили одну, полюбите и другую — свет-то не клином сошёлся. Бабьего племени сколько хочешь — хоть отбавляй, и все одинаковы. Все, пока не замужем, и ласкают, и любят, и голубят, а как замуж — так и рыло воротит. Плеть на них нужна! Вот и всё... Теперь вот война зачалась — до бабы ли тут! Вы у меня смотрите: без Георгия завтра — то есть уже даже сегодня — не быть! А про питерскую
— Какую балетчицу? — в изумлении спросил Коньков.
— Какую? Про которую Рогов рассказывал, что опутала вас.
— Так он называл её балетчицей?
— Ну да. Я почём знаю, кто она такая!
На сердце у Конькова стало полегче.
— Глупая сплетня, и больше ничего, — сказал Коньков и вспыхнул весь.
— Дай Бог! Я вам больше верю, чем. Рогову Если вы больны, не беда это — пройдёт, так просто соскучились по Дону Тихому, тоже не беда. Только бы не любовь!.. Однако надо посмотреть, что делается у них.
— Позвольте мне с партией поехать.
— Эх вы!.. Ну, «езжайте» с Богом!
Выбрал Коньков себе казаков, вскочил на Ахмета и поехал за ту границу, где кончалась жизнь и начиналась смерть, где стоял страшный, неведомый «он».
И все казаки чувствовали этот рубеж, все понимали, что вон за той межой, на которой так пышно разросся ивовый куст, начинается что-то новое, неведомое и страшное.
И хотя вчера ещё они были там, но сегодня уже здесь не то.
Словно край мира прошёл по меже. Один Коньков забыл про войну. У него на душе словно трубили праздник, ему весело было и радостно.
Говорили про балетчицу, а не про Ольгу Клингель?! Ах ты, душа моя, красна девица, — и я подумал на тебя... Это мне Господь послал утешение за мою жаркую молитву вчера... И беспечно и весело шёл он на своём Ахмете вперёд, забыв, где он и что перед ним.
— Que vive [42] ? — раздался испуганный голос впереди, и вслед за тем щёлкнул выстрел и с визгом и шорохом пролетела пуля.
Выскочил вперёд фланговый урядник и положил ударом сабли в голову французского часового. Но дальше ехать было немыслимо.
42
Кто идет? (фр.)
Последние французские посты быстро снимались; авангардный эскадрон выезжал из Новогрудка, и по лёгкому, тёплому ветерку доносилась польская речь и топот коней.
Жёлтые пятна на синем общем фоне, флюгера пик указывали, что это была польская конница графа Турно.
Коньков вернулся к Зазерскову и рассказал о случившемся. Послали донесение к Платову.
— Так выезжают? — Коньков кивнул головой.
— Ну, с Богом! По коням! — и новая нотка, суровая какая-то, властная зазвучала в голосе Зазерскова.
Казаки разбирались по лошадям и влезали на них, пока другие ещё подтягивали подпруги и готовились к походу.
И у них на лицах тоже есть особенный отпечаток какой-то суровости и необыкновенного внимания к мелочам. Пастухов, никогда не чистивший гнедого своего маштака, вдруг заметил пятнышко на его ноге и усердно оттирал его рукавом. Акимов пробовал скошовку [43] с таким видом, как будто от неё зависел успех боя.
— Готовы? — раздался голос Зазерскова.
43
Скошовка — повод.