Белый, белый день
Шрифт:
В том году очень болел Павел Илларионович... И сердце, и тиф где-то в командировках подцепил - температура за сорок... Ну и давление, конечно...
В больнице в палату к безнадежным положили.
"А я креплюсь!
– думал Павел Илларионович.
– Чувствую, что не в этот раз косая меня скосит! Нельзя - семья без кола, без двора останется".
Годы-то были лютые! Племянника Ростика, которого усыновили после ареста Аниной сестры Марии и ее мужа, в детский дом пришлось бы отдать!..
Умерла и вторая Анина сестра Клавдия - совсем молодой - сорока не было. А бывший ее муж,
Даже Аня не могла с ним справиться! Но не бросала, ездила к нему в Бирюлево, в опустевший дом... Даже с бутылочкой ездила! Сама в жизни не пила. Ездила разогнать его "компашку", посидеть с пьяным. Все его слезы-слюни подтереть! Это она умела, никаким женским трудом не побрезгует... Слава Богу, что Кеша, мужик подковыристый и ехидный, ценил ее заботу. Ведь кто он ей был? Ну умерла сестра. Выкарабкивайся сам! В беде почти все жили...
Так и металась Анна Георгиевна между домом, где Павлик с Ростиком, Кешей... и, конечно, два раза в день больница с отдающим концы Павлом Илларионовичем.
Как-то раз, видя, что он уже не в силах удержаться на самом последнем краю, Анна Георгиевна сказала мужу:
– Хотела к тебе Ольга Николаевна зайти...
"Осторожно так спрашивает, а я-то понимаю, что переступила через гордыню, через ревность, сама нашла Оленьку!"
– Что - попрощаться решила? Грехи чтобы я ей отпустил?
– зло и неутешно спросил Павел Илларионович.
– Когда в силе и власти был, тогда не нужен оказался. А сейчас зачем?!
"В общем, дня через два открывается дверь палаты. И она, Ольга. Ну там апельсины, соки, яблоки... Где только нашла? На какие деньги?! Но все это я вроде и не почувствовал. Не заметил! А вот когда наклонилась она ко мне и поцеловала... Да не раз! И не два...
– Паша! Пашенька! Родной!
И голос ее! И запах... и руки какие-то летящие, ласковые...
Не хочу реветь, а слезы сами катятся. Как я мог отпустить такую женщину?
Сам еще пытаюсь присесть повыше на подушке, чтобы совсем умирающей каракатицей не выглядеть.
– Ты лежи! Лежи, как тебе удобно!
– улыбается Ольга, а сама довольна, что не сдался я. Такой же, как был...
– Ах, какой ты бравый генерал всегда был!
– будто услыхала мои мысли Оленька.
– Спина всегда прямая, в струнку! Ремень на последнюю дырочку затянут. Все как влитое... А руки были!.. Ах, какие у тебя всегда красивые руки были! Какие пальцы! Ты их раз по двадцать в день мыл...
– Комплекс Пилата!
– Я попытался улыбнуться.
– И сейчас такие же...
Она взяла мои руки в свои. Они показались мне такими сильными.
– Смотри! Ногти почти сияют. Это хороший признак! К выздоровлению...
Осторожно взяла полотенце, вымочила его в какой-то медицинской воде и, сняв с меня рубашку, осторожно, властно и умело вытерла грудь, руки, живот. Потом достала свои духи, подушила краешек большого шелкового платка и протерла глаза, уши, края губ, лоб, часть шеи...
У меня как будто враз открылись и слух, и зрение! Она вся - будто раннее цветение... всего того неповторимого - и осязаемого, и неуловимого, что и составляет конкретную суть женскую. Так ею на меня пахнуло! Так обняло всего меня, что я готов был...
Только жалкий, сдерживаемый из последних сил стон услышала она. Услышал его и я, словно это не я был, а кто-то чужой.
– В госпиталях-то за семь месяцев я многому научилась, - как о чем-то самом обыкновенном сказала она.
– Тебе жить надо! У тебя сын! И жена умница. Хоть и не о такой я для тебя мечтала.
– А ты?
– с последней, безнадежной, почти бредовой фантазией спросил я.
– Нет! Потеряла я тебя, Павел Илларионович! А другие меня и не любили! Знаешь, есть такой грех - гордыня...
– А я-то куда смотрел?
– пробормотали сами губы.
– Револьвер бы из кобуры! И, может, не мучалась бы ты столько! Ни ты! Ни я!
Оленька вдруг засмеялась своим прежним, молодым смехом.
– Да у тебя же сын! Ты двумя ногами уже в могиле стоял - и все равно вырвался! И не жена твоя здесь виновата, и не я тем более. Это счастье твое отцовское, мужское за шиворот тебя из этой кровати, из этих стен могильных вышвыривает...
Действительно, дней через пять температура спала. И я, похудевший, похожий на остов большого зверя, в болтающейся, как на вешалке, шинели, под руку с Анной Георгиевной осторожно, но верно вернулся в жизнь.
И никто мне не докажет! Никто! Никакой врач... не узнает, что это Оленька! Или мы оба с ней? Вырвались снова в жизнь...
Понимал все это еще один человек - Анна Георгиевна... Ну что ж! Вроде все было против нашей с ней семьи. А она родилась, сложилась - из-за Пашки... И живет он себе, поплевывает на всех.
И на меня... С Анечкой - в том числе".
III
Удивительно, но и в пожилые годы П.П., как это бывает только с мальчишками, подчас казалось, что рожден он совсем другими родителями. И только по какой-то таинственной судьбе был подброшен Анне Георгиевне и Павлу Илларионовичу. Обычно это бывает у детей с трудным детством, с раздраженным невниманием, неласковостью в семье. Но ничего подобного в его детстве не было. И добры были к нему, и в меру строги. Он давал для этого поводы очень неровно учился. Дерзил, был замкнут... То слишком ласков, как девочка, то выкидывал коленца - хоть святых выноси! На Пашу нападали приступы, казалось бы, беспричинной ярости, когда он мог ни с того ни с сего грохнуть об пол старинную вазу или убежать из дома и пропадать дня два-три.
Уже потом Анна Георгиевна начала замечать, что тянуло его к дяде Кеше, в его холостяцкую берлогу, где он мог часами возиться с полупьяным хозяином дома. Незнамо откуда Пашка научился варить для дяди Кеши полезный от похмелья гороховый суп и сам с ложечки кормил его. Он даже научился стирать, сушить и гладить настоящим, на углях, утюгом две его парадные рубашки. Волей-неволей, но Иннокентию Михайловичу раз-другой в неделю приходилось ездить в свой стройтрест, где он числился замом главного бухгалтера. У него был любимый начальник по фамилии Стессин - видно, крутой прораб и умница, ибо всё прощал Иннокентию Михайловичу, практически в одночасье потерявшему всю семью - жену, умершую от рака в тридцать три года, и пятнадцатилетнего сына, два года назад посаженного за участие в известной бирюлевской банде.