Белый Бурхан
Шрифт:
Он не любил загадок в лесу! Человек должен делать все открыто, если он настоящий охотник. Но какой охотник оставит столько лишних запахов в лесу, которые чувствует даже он, Дельмек, а уж зверь-то и подавно почует!
Версты через две, пройдя лес по краю, Дельмек уже начал забывать о загадочной лыжне, как снова наткнулся на нее. Остановился, обследовал, стукнул себя кулаком в лоб:
— Гнилая башка! В другую сторону надо было уходить, к урочищу Уймон! Человек ушел в Чендек, значит, и пришел оттуда! Что я, привязанный к нему?
Но вернуться назад — испортить охоту. Может,
Переступив ногами, Дельмек взял в сторону от чужого следа. Теперь еще высоко стоящее солнце светило Дельмеку в левую лопатку и бросало на снег отчетливую тень.
Она как бы вела самого охотника, чтобы не сбить его с пути. Смешно: настоящего алтайца сбить с пути в лесу или в горах, где он — хозяин! Настоящий алтаец всегда относится с презрением к тем русским, что плутают на горных или лесных тропах и, случается, гибнут в двух шагах от жилья…
Снова тот же след перечеркнул Дельмеку дорогу!
— Ну, кермес! — обозлился охотник. — Попробуешь ты моего приклада, всю жизнь косоротый!
И он решительно поставил лыжи в чужой след.
Капсим Воронов вконец извелся! Составленный им за ночь коленопреклоненный лист не возымел должного действия на единоверцев, и они чуть было дружно не отвергли его. Первым помотал головой Панфил:
— Двенадцать треб! Да ты в уме ли?
— По грехам нашим и перечет. Что делать: грешны!
— Грешны-то — грешны, о том спор не веду… Откуда выем свой делал? С потолка, никак?
— Из «Листвяницы», само собой…
— Да-а, братья! — Панфил взлохматил бороду. — Во главе-то всего что поставил?
— Чистотел духа.
Панфил вспомнил свой тайный визит к попу, смущенно предложил, покосившись на молчаливых общинников:
— Может, помягче что? Аль единоверие у нас пошатнулось?
— А ты сам-то — не зришь? — обиделся Капсим. — Нельзя мягче!
— Ладно. Чистотел так чистотел! Ежли и грешны в чем-то от неволи — от родных земных пупов отвергнуты скопом есть… С дедов святых наших, с могил пращуров. Потому и мором мрем духовно, в сиротстве… — Он был готов пустить слезу — не то раскаянья, не то досады на самого себя. — Придется оставить. Далее чти!
Капсим кивнул:
— От него и идет другое: «Да не будет промежду нами своротень духовный к вере, ворами попранной!» Панфил вздрогнул, общинники переглянулись.
— Уж не на православие ли тут намек у тебя вписан?
— На его. Не к басурманству же наши кинутся!
— Не надо словес этих! Вымарай! ан до попа дойдет? И так в лютых схизматах числит, а потом и в самих антихристов переведет, рядом с Бурханом тем поставит в проповеди!
Капсим растерянно обвел всех глазами, хмыкнул.
— На что поменяем требу?
— На крепость духа нерушимую! Далее чти.
— Третьим чередом: «Страх перед Антихристом душить в себе свирепо, поелику он…»
— Сойдет, — отмахнулся Панфил, — до конца не надо. Укороти. Не дураки, поди, сами поймем. Чти!
— «Воздержану быть в питье, еде и женолюбии сорок дней…»
— Сорок? Много. И двух недель хватит! А то и на пост не оставишь… Тебе-то хорошо говеть, привык…
К концу листа лоб Капсима покрылся потной росой, а лист — помарками. Из двенадцати треб Панфил поменял четыре, остальные с молчаливого согласия общины, урезал. В их числе и главную для Капсима требу: «Нищету братьев и сестер наших истреблять общиною». Сам виноват, голосом споткнулся, а Панфил, кивающий до этого головой и рассеянно разглядывающий морозные разводы на стекле, насторожился.
— И эта из «Листвяницы» выписал?
— Нет, — замялся Капсим, — из естества всех прочих треб вытекает само собой…
— Сопли из твоего естества вытекают! — рассердился Панфил. — Меняй немедля!
— На что? — осел голосом и душой Капсим.
— Милостыней обойдись! Община — не мамка с титькой, чтоб всех дармоедов при себе держать в сытости и холи!
Капсим зарделся, как маков цвет, но поправил: «Милостыней, от сердца и души идущей, помогать в нищете братьям и сестрам нашим по вере».
— Перечти все сызнова! — приказал Панфил. Обновленный список треб опять не понравился общинникам: кто хмурился, кто вскидывал глаза на Панфила, кто головой крутил.
— Ну, а обет какой заложил на требы?
— Единство духа и веры, освященное сызнова.
— Так… Иордань, [156] значит?
— Да, как речка станет.
— А ежли тот басурман на коне раньше прискачет? — спросил Аким, судорожно сглотнув.
Капсим развел руками:
— Тогда — погибель верная!
156
Иордань — так в России называли проруби, вырубленные во льду для освящения воды в праздник Крещения господня (19 февраля ст. ст.).
Федор Васильевич писал, когда иерей отворил дверь в его кабинет и шумно начал возмущаться:
— Проехал мимо! Представляете? Ему мы оказались не нужны, как знакомцы, он хотел нас в ломовые определить!..
Доктор с явной неохотой отложил перо:
— О ком это вы столь гневно, святой отец?
— О Богомолове! О ком же еще!
Федор Васильевич пожал плечами:
— Стоит ли? Он нам не кум и не сват! Все мы состоим на службе, и у каждого свой долг перед отечеством…
— Есть еще какие-то догматы приличия! — не сдавался поп.
— Ну, догматы — это уже по вашей части, — Федор Васильевич снова взялся за перо. — Я хотел бы дописать важную бумагу, святой отец. Извините.
Доктор писал еще минут десять, а иерей терпеливо ждал, разглядывая шишкинские картины русского леса. К чему они ему? Разве он не видит каждодневно тех лесов в натуре? А вот иконы — нет!.. Только в комнате докторши есть маленький образок, и тот скорее символика, чем необходимость для христианина… А хороший образ в окладе и с лампадой совсем не помешал бы в кабинете доктора! Люди же здесь бывают! На что им осенять себя? На литографированного Шишкина? М-да… Мерзость безбожия ползет в этом доме изо всех щелей!..