Белый Бурхан
Шрифт:
Стон повторился.
«Рожает баба, что ли? — темноверец обеспокоенно затоптался на одном месте. — Вот еще напасть!»
Фрол ждал за кустами, готовый в любой миг задать стрекача. Да, он — не Родион, он не выручит… Будет только о своей шкуре думать, ее, родимую, спасать!
Перекрестившись, Кузьма поднял дверь и головой вперед нырнул в полумрак, как в ледяную воду.
Огонь в очаге уже погас, но угли еще тлели. Если на них бросить сухую ветку, то пламя займется и осветит затхлое и уже выстывшее жилище. Кузьма переломил через колено свою палку,
— Господи! — изумился он. — Да кто это тебя?
Вместо ответа женщина снова застонала. Кузьма распутал веревки, тронул ее за плечо. Женщина открыла глаза, истошно заорала и полезла под кровать, дрыгая ногами.
— Да не трону я тебя! — испугался Кузьма. — Вот шалая дура! Того, кто вязал и рот затыкал, не боялась, а меня забоялась…
Он сокрушенно махнул рукой и присел у огня. Обломки палки, быстро прогорев, превратились в продолговатые рассыпающиеся угольки, подернутые белым налетом. Пошарив вокруг себя, Кузьма наткнулся на хворост и сунул на угли ветку, которая сгорела еще быстрее.
— Так и топки не напасешься! — проворчал он, стараясь не смотреть на кровать, под которой копошилась женщина. — Еда-то хоть какая есть у тебя?
— Не понимай.
— Поговорили… Ты меня не понимай, я тебя не понимай! Кто тебя связал-то, за что?
— Не понимай!
Женщина выползла из-под кровати, села на другую сторону огня, сунула в рот трубку, прижгла крохотным угольком, задымила, покачивая головой и роняя беззвучные слезы.
Наломав хворосту, распалив костер поярче, Кузьма оглядел нищий аил и понял, что у этой женщины ничего нет. Не приди он ей на помощь, что бы с ней стало? Умерла бы с голоду и замерзла, так и не выпутавшись из веревок… Кто же это с ней так управился? Муж, брат, отец?
Женщина что-то обиженно проговорила, но Кузьма только пожал плечами. Потом встал, поднял деревянную крышку котла… Нет, это варево из муки и жира не для его желудка! Женщина опять что-то сказала и невесело усмехнулась.
— Все понятно, — буркнул Кузьма. — Ничего у тебя нету, как и у нас, горемычных… Чем-то жить будешь до весны?
Женщина вздохнула и сунула трубку в рот.
Глаза у Фрола были не столько вопросительные, сколько ждущие:
— Ну, как тама?
— Как и у нас — пусто.
— А баба чего орала?
— Связал ее кто-то. И рот заткнул.
— Во как!
Фрол помотал бородой, попытался ухмыльнуться, но это у него получилось горько и жалко. Сел на снег, зашарил по нему, ища чего бы в рот затащить хоть веточку, хоть шишку сосновую.
— На главную дорогу выходить надо, — вздохнул Кузьма, — в деревню ближнюю топать.
— Христорадничать?
— А тут чего? — разозлился Кузьма. — На снег ложиться и ноги протягивать? Мы жрать токмо мастаки, а не добывать еду!
Фрол испуганно вскочил. После бегства Родиона он стал побаиваться, что и Кузьма бросит его посреди леса одного.
— Куды иголка, туды и нитка, — пробормотал он. — Совсем пропаду в однове-то! Ты уж меня не кидай.
Он по-собачьи взглянул в глаза Кузьме. Был бы хвост — завилял.
— Пошли.
— Куды эт?
— Там поглядим.
По кромке леса они обошли поляну, вышли на хорошо пробитую тропу, двинулись по ней, ковыляя и спотыкаясь на каждом шагу. Весна давала о себе знать повсюду, но она не радовала бедолаг-темноверцев, поскольку вела новые хлопоты и заботы, не менее мучительные, чем и зимой.
Версты через три Фрол снова сел на снег:
— Бросай меня тута. Сил моих больше нет никаких… Сил было немного и у Кузьмы, но идти надо — только люди, к которым вела эта тропа, могли спасти их от голодной и лютой погибели.
Когда ушел этот страшный русский, освободивший ее от веревок, Барагаа, заглянула в тот же казан, подхватила его рукавицами за ушки, сняла, вынесла из аила, перевернула в снег. Горячая коричневая жижа заструилась между вылезших из снега камней, пропиливая себе дорогу уже по мерзлой земле…
Учур появился неожиданно. Пошатываясь от араки, прошел выше огня, сел, требовательно взглянул на брошенную им осенью жену:
— Корми. Я домой приехал.
— У меня ничего нет. Ты все увез Сапары.
— Сама же ты что-то ешь!
Он недоверчиво оглядел аил. Хмыкнул, вышел наружу, долго шарился в кустах и камнях, ища земляную яму с мясным припасом, крайне удивился, когда ее не нашел. Вернулся злой, непривычно озабоченный: его не устраивала нищета Барагаа — от нищеты он и уехал из аила Сапары!
— Я тебе оставлял деньги. Пять монет.
— Надо же было как-то прожить зиму!
Он снова не поверил и опять устроил обыск. Затем повалил Барагаа, сопя и изрыгая проклятия, прямо на ней обшарил одежду. Женщина отбивалась, кусалась, но он не успокоился, пока не убедился, что и в одежде Барагаа нет монет. Потом снова сидел насупившись у огня, сосал пустую трубку и поминутно хмыкал. Где-то за полночь решил ехать дальше. Она не стала его провожать, и Учура снова охватил гнев:
— Ты стала хуже русских баб!
Он вытащил из-под орына связку веревок и скрутил ее, как овцу. Она закричала, хотя и знала, что никто не придет на помощь. Учур нащупал какую-то тряпку и заткнул ей рот.
— Через три дня буду ехать обратно. Если останешься живой, сам сожгу тебя вместе с аилом! Жена, не признающая своего мужа, женщина, не исполняющая долга гостеприимства, — не должна жить!..
Барагаа вычистила казан, набрала в него чистого снега и поставила на треножник. Усмехнулась беззлобно: Учур плохо искал земляную яму и плохо искал монеты. И монет у нее не пять, а гораздо больше — уже после того, как Учур уехал жить к Сапары, Оинчы и Ыныбас были у нее в гостях, расспросили обо всем и оставили ей не только монеты, но и бумажные деньги…