Бессмертный избранный
Шрифт:
Глея смотрит на меня, не отрывая глаз, и я понимаю, что произнесла эти слова вслух. Слова, которые сказал ребенок, и которые уже начали сбываться — и сбудутся, потому что так предопределила Энефрет.
Она хватает меня за руку, когда я хочу подняться. Ее лицо с длинными, тянущимися от носа до самых висков глазами оказывается совсем близко к моему, и шепот кажется едва слышным, как дыхание.
— Откуда у тебя эти слова, Уннатирь? Кто сказал их тебе и когда? — Она замирает, но потом все же решается сказать то, о чем еще пять дней назад наверняка не могла и подумать. — Это же… прорицание?
Прорицание. За одно это слово в Асморанте предавали огню. Никому не дано видеть будущее. Никому не подвластно заглянуть в то, что будет… кроме ребенка Инетис, который привел нас сюда, чтобы спасти своего отца.
Глея опасливо оглядывается вокруг, боясь, что ее еле слышный шепот услышат. Она наклоняется еще ближе и губами почти касается моей перечеркнутой шрамом щеки.
— Что еще было в этом прорицании, Уннатирь? Скажи мне. Если хоть что-то может нам помочь…
Но я отстраняюсь и качаю головой. За эти пять дней ребенок Инетис не сказал ни слова. Он слишком устал. Инетис спала мертвым сном дни и ночи напролет, просыпаясь только для утреннего разговора с сугрисами и по нужде. Еду я приносила ей в палатку, которую со вчерашнего дня занимали я, она и выздоравливающая Л’Афалия.
— Нет. Ничего не было, — говорю я быстро и все-таки поднимаюсь, оставляя Глею возле раненого.
Я не хочу отвечать на ее вопросы, потому что рассказать о пророчестве, не рассказывая о ребенке Инетис, об Энефрет и Серпетисе, нельзя. Я и так уже сказала больше, чем положено. Но слова эти вырвались из меня как будто сами. Может, Энефрет так захотела? Может, мне нужно было рассказать Глее обо всем?
Я опускаюсь на подстилку, которую устроила для себя подле Серпетиса, чтобы не сидеть на холодной земле, и наклоняюсь, чтобы пощупать его лоб, пока мысли бегают в голове туда-сюда. Внезапно от слов Глеи меня прошибает холодный пот.
Все укушенные раны опухли. А что если Серпетиса тоже укусили?
Я быстро осматриваю и ощупываю его, чувствуя, как горит лицо от этих словно украденных у него прикосновений. Гладкая кожа кажется слишком нежной для воина. Кончики пальцев покалывает, как будто я касаюсь льда или кристалликов муксы. Вот только мне не больно и не холодно, наоборот: не хочется убирать руки, не хочется разрывать это прикосновение.
Я бы делала это вечно.
Я заставляю себя думать только об укусах. На шее ничего, на руках ничего, на ногах тоже. Я откидываю одеяло и приглядываюсь к плечам и груди, неровно вздымающейся в беспокойном сне.
Вдруг Глея пропустила что-нибудь, когда осматривала раны наследника? Какой-нибудь крошечный след, который уже начал чернеть…
Неожиданно моя рука оказывается в железных тисках его хватки, и я замираю, пискнув, как полузадушенная мышь, от силы, с которой пальцы сжимают мое запястье.
Я не сразу нахожу в себе силы оторвать взгляд от его обнаженной груди и перевести на лицо. Синие глаза впиваются в мои едва ли не сильнее, чем пальцы.
— Что ты делаешь? — спрашивает он так спокойно, словно не застал меня почти лежащей на себе.
— Смотрю, — говорю я. Лицу становится так жарко, словно его окунули в перечный сок, и приподнятые брови Серпетиса говорят
Но я ничего больше не могу придумать. Язык отнялся, я просто смотрю на него и молчу, пока он не отпускает, наконец, мою руку. Пока я растираю запястье, он повторяет вопрос:
— Что ты делала? Почему ты прикасалась ко мне, пока я спал?
К перечному соку добавляется рой дзур. Я открываю рот, чтобы сказать хоть что-то вразумительное, но тут на помощь приходит услышавшая голос Серпетиса лекарка из числа помощниц Глеи.
— Син-фиоарна! — Она тут же опускается рядом с ним на колени и подносит к его губам мех с вином. — Мы рады видеть тебя! Выпей вина, после успокаивающего бальзама всегда хочется пить.
Серпетис отпивает вина, оглядывается вокруг, то и дело возвращаясь взглядом ко мне, и, наконец, начинает задавать вопросы, на которые я могу отвечать, не краснея.
— Где я?
— Ты в лекарской палатке, — говорю я. — Ты пять дней лежал в беспамятстве. Ты ранен.
— Ранен? — Он почти сразу натыкается взглядом на замотанную повязкой руку и откидывается назад, закрывая глаза. — Рука цела?
— Да, — говорю я. — Но рана глубокая.
— Если бы не Уннатирь, ты бы умер, син-фиоарна, — говорит рядом со мной медовый голос Глеи, и Серпетис открывает глаза, чтобы увидеть ее. Алманэфретка присаживается рядом с нами, жестом отослав свою помощницу прочь, и ловко ощупывает повязку, не тревожа рану. — Какой силы боль, син-фиоарна? Сможешь терпеть?
Серпетис сжимает зубы, когда она чуть надавливает на повязку, но кивает.
— Да. Ты собралась меня чем-то напоить? — Она кивает. — Не надо. Я справлюсь. Теперь я хочу знать, что произошло и происходит. Пришли ко мне Рыбнадека, — говорит он мне, и синие глаза подергиваются коркой льда, когда я снова смотрю на него.
«Син-фиоарна», — вспоминаю я его последние слова, сказанные мне еще в Асме, и покорно киваю. Ему уже неинтересно, почему я рядом и почему я трогала его, он просто хочет, чтобы я ушла. Он снова напоминает мне, что наша короткая связь разорвана, и что со мной, исполнительницей воли Энефрет, у него нет ничего общего.
Я зову Рыбнадека и возвращаюсь в палатку, где спит, чуть похрапывая, Инетис. Кмерлан и Цилиолис живут с воинами, хоть Кмерлан и спит ночами здесь, не желая расставаться с матерью и братом, который с ним иногда говорит. Я провожу весь день с ней и Л’Афалией, которая выздоравливает буквально на глазах, но пока боится выходить из палатки слишком часто. Не может смотреть в сторону леса, уже принявшего тела первых погибших в войне.
Вечером за мной и Цилиолисом присылает Глея. Я завязываю теплый корс и поднимаю воротник, пока лекарка из числа помощниц рассказывает мне, что случилось.
Юноша с прокушенной рукой умер, и воины вынесли его тело на снег, чтобы утром отдать лесу. Глея хочет осмотреть его раны, а поскольку и я, и Цилиолис знаем болезни и лекарства, она посчитала, что мы можем быть ей полезны.
Вся палатка лекарей и мы втроем рассматриваем обнаженное тело при свете полной луны Черь. Оно кажется мне распухшим, и не мне одной, и пока мы оглядываем черноту вокруг еще сочащейся гноем раны на его руке, распухает еще больше.