Бета-самец
Шрифт:
— Вот ваша шляпа. Ушиблись? Позвольте, я вас докачу.
— Окажите любезность.
Топилин придумал, чем завершить свою дачную отсидку: он устроит выставку фотографий Сергея. Наверняка Сергей был бы рад такому событию.
И Анне должно понравиться.
4
Армия не была предусмотрена в моей жизни. Из художки не призывали уже третий год, после того как Горбачев отменил службу для студентов вузов.
Но лучшего выхода из лабиринта Зинотавра я не нашел.
К чужой невзрачной тетке, хромой и вроде бы сумасшедшей, которая хоть и не откалывала ничего противоестественного, но, по
Когда нам случалось оставаться с нею вдвоем, Зинаида почти не показывалась из своей комнаты. Выходила в туалет и к телефону — если ей звонила мама с работы, справиться о самочувствии. Уверен, отца Зинаида не вспоминала, ни о каких душевных переживаниях относительно их коротенькой интрижки, окончившейся катастрофой для семьи Топилиных, не могло быть и речи. Не знаю достоверно, как выглядела ее большая трагическая любовь во времена «Двенадцати месяцев», но в наш дом въехала особа простая, как табурет. Ни слова сожаления, ни слезинки, ни единого всхлипа в подушку.
Ей было неудобно (надеюсь, ей было хотя бы неудобно) оказаться в доме своего бывшего любовника на попечении его бывшей жены. Но воспоминания о диспансере в Долгопрудном наверняка помогали Зинаиде справляться с любой неловкостью. А навыки незаметной жизни, освоенные в совершенстве (даже наши рассохшиеся двери она умудрялась открывать и закрывать без единого звука), полагаю, вселяли в нее уверенность, что она здесь никого не обременяет: Мариночка сама позвала, а я же тихонько, я и ем немного, и никуда не лезу.
Одним словом, сама Зинаида была досадный, но легко избегаемый феномен. Беда была в другом. Предстояло смириться с тем, что отец не вернется. Родители оформили официальный развод. Папа поселился у челночницы Валюши и бросил работу врача. Но главные приметы необратимости папа приносил с собой на наши встречи. С каждой такой встречей на нейтральной полосе — чаще всего в том самом парке, где я часами просиживал за своими рисунками возле читавшей мамы, — он делался все более чужим. Шел чужой походкой. Говорил чужим голосом. Смотрел чужим взглядом издалека. Пугался этого взгляда и старался исправить, посмотреть как положено, — но получалось еще хуже. Воспринимался — чужим, едва ли не таким же чужим, как Зинаида.
Я встречался с ним, кажется, для того лишь, чтобы снова и снова удивляться: разве так бывает? и так быстро? Поначалу я думал, это игра — это он играет со мной, хочет донести нечто важное, то, чего не доверишь словам. Режиссерские штучки… Но скоро понял: никакой игры, это мой новый папа.
Он никогда не заговаривал
— Что читал? Что понравилось?
Я начну:
— Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
И мама подхватит:
— Очертанья столицы во мгле…
Никто ни о ком не вспоминал. Никто ни о ком не говорил. Будто и не было ничего до Зинаиды. Не было нашей особенной — особенным счастьем счастливой — семьи. Они жили и вели себя так, словно выбрались на необитаемый берег после кораблекрушения. Надежды на возвращение нет, но главное — нет и сожалений.
Наше с мамой путешествие по священному книжному миру закончилось раз и навсегда. Пока она налаживала новый быт, вращающийся вокруг больной Зинаиды: оформляла медицинские бумажки, записывалась в списки ожидающих лекарств, ездила с больной на осмотры, — я как мог демонстрировал ей полное равнодушие к вчерашним святыням. Стопка книг, принесенных специально для меня из библиотеки, пылилась в гостиной. «Колымские рассказы» так и остались недочитаны. В доме начали появляться любовные романы: остросюжетные, ироничные, классические, — с приторными названиями и вызывающе безвкусными обложками. Их читала Зинаида.
Я усиленно делал вид, что увлечен учебой в художке. На самом деле учеба моя давно была заброшена. Я хоть и посещал занятия, работы сдавать перестал, прилежно зарабатывал по всем предметам «неуды» и, бравируя перед однокашниками многочисленными «хвостами», картинно сползал к отчислению. К живописи я таки остыл. Перспектива стать посредственным художником, отчетливо открывшаяся передо мной, ничуть не вдохновляла. Впрочем, сама по себе судьба посредственности не пугала меня. Как говорится, не до жиру.
Настоящая причина моего бегства от литературы и живописи состояла в непреходящем чувстве опасности, исходившей от всей этой высокой культуры, которая, конечно же, и научила маму притащить Зинаиду домой. Запретила перешагивать через одно и прогибаться под другое. Истончила так, что стерла грань между «могу» и «надлежит». Больше неоткуда было взяться сокрушительному фанатизму. Ни в ком из известных мне людей не ощущал я столь неподдельной, безоговорочной общности с несуществующим миром — напечатанным, нарисованным, сыгранным… Остальные знали меру и видели разницу — вот и убереглись.
Все сходилось. Я сделал выводы. У сказки о высоком, Саша, прескверный финал. Появляется Зинаида и ковыляет по разоренному дому на своей костяной ноге.
Думаю, мама все понимала. Про мои выводы. Молчала. Ждала. Давала мне время прийти в себя. Как всегда, не хотела мельчить. Ждала — я чувствовал это каждую секунду, проведенную с ней, — как она ждет, как тикают усталые часики, как тяжело ей наше нежданное отчуждение, которое я ни за что не решился бы преодолеть: тишайший Зиномонстр обитал на ее берегу. В самых безжалостных моих кошмарах повторялась одна и та же нестерпимо немая сцена: мы втроем сидим в парке и читаем, по очереди переворачивая страницы… А ведь, скорей всего, так и было задумано: в ее скандальном подвиге мне отводилась сложная роль сподвижника и адвоката — помогая ей отбить Зинаиду у болезни, у диспансера, заселенного зэчками, я тем самым должен был оправдать всё и узаконить.