Без семи праведников...
Шрифт:
— Ты что-то хотела спросить?
— А… да. Послушай-ка. Аурелиано как-то назвал мессира Альмереджи сукиным сыном.
Песте удивлённо поджал губы, удивляясь не определению Портофино, но тому, что Камилла заговорила об этом.
— Назвал.
— А ты сказал, что он прохвост.
— Сказал, — кивнул Чума, всё ещё недоумевая.
— А вот сам он сказал, что он честный человек. Он пошутил или правда считает себя честным? Или намеренно лжёт о себе? Или… лжёт себе? Он понимает, кто он на самом деле?
Песте рассмеялся.
— Хорошо, что ты не спросила «или мессир Альмереджи и вправду честный человек?» — Грациано вздохнул. — Граф Даноли говорит, что пришли бесовские времена, дорогая. Так, воистину. Медленно
Ладзарино… Ладзаро всё понимает. Но он не хочет быть по-настоящему честным — это отяготит его, помешает жить, как он привык. Он знает, что грешит, но сравнивает себя не с Портофино или Даноли, хоть и понимает ещё, что это праведники, но с отравителями и ворами. Но Альмереджи не отравитель и не вор, — и в этом он черпает свой жалкий мизер самоуважения. Но Ладзарино ещё понимает, кто он на самом деле. Он понимает, что есть святость и что есть грех. И это даёт Портофино основание назвать его сукиным сыном, но не подлецом. Сукин сын может опомниться. Пьетро Альбани опомнится уже не может.
Но ужас этих начинающихся бесовских времен в том, моя девочка, что у людей постепенно отнимается сама возможность раскаяния, осмеивается и профанируется само это слово, которое подменой понятий становится элегическим сожалением о вчерашнем, уходит слово «грех», сменяясь словом «поступок», и любой поступок становится равно возможным и допустимым, ведь люди перестают соотносить свои деяния с Истиной. Еретики-лютеране первым из всех таинств отвергли покаяние.
— Но кто-то говорил мне, что мессир Альмереджи храбро сражался в войсках Дона Франческо Марии. Это ложь?
— Почему? Ладзаро хороший солдат, совсем не трус, он способен даже на подвиг, но не способен обуздать свою натуру и не имеет силы духа жить праведно. Между смелостью и трусостью он выберет смелость, но между путями истинными и лёгкими выберет лёгкие и потому он — ничтожество. Но почему ты спрашиваешь о нём? — Чума не ревновал, он видел, что любим, но не понимал причин интереса супруги к Альмереджи.
Камилла же думала о несчастной Гаэтане. Антонио погиб, и она осталась совсем одна. Любовь к мессиру Альмереджи, искусительная и грешная, могла теперь окончательно погубить Гаэтану, если она поддастся ей.
— Я не поняла, — Камилла пропустила мимо ушей вопрос супруга, — ты говоришь, он ничтожество потому, что идёт лёгкими путями. А он может перестать быть ничтожеством?
Грациано внимательно посмотрел на супругу.
— Может. Но мне трудно представить чудо, которое может заставить Ладзарино сойти с лёгких путей.
После похорон Гаэтана часами сидела в ознобе перед камином. Не хотелось говорить, не хотелось есть, не хотелось жить. Она почти не услышала сообщения подруги о браке, оно просто не дошло до неё. Гаэтана омертвела и жила только ощущениями. Камилла заглядывала к ней по три раза на дню и почти насильно заставляла проглотить несколько кусочков рыбы или съесть персик, и когда на её плечи чья-то заботливая рука опустила тёплую шаль, она тихо и бездумно проронила:
— Спасибо, Камилла… — но тут лёгшая на стену длинная тень заставила её обернуться.
Позади неё стоял Ладзаро Альмереджи.
Глаза их встретились. Гаэтана побледнела. Она любила этого человека, два долгих года почти сходя с ума и моля Бога избавить её от пагубной страсти к развратнику. Она прекрасно понимала, что этот человек недостоин любви, что его распутство и низость непреодолимы, что он может только испортить ей жизнь и судьбу. Но почему же Господь не отвечает на её молитвы? Почему первой мыслью при пробуждении и последним помыслом перед сном она всегда обращена к нему? За что это наваждение? За что этот дьявольский искус?
Странно, подумала Гаэтана, но в последние три дня, после смерти Антонио, она почти не думала о Ладзаро. Горечь потери очистила её душу от смущающих помыслов. Она уже решила отпроситься у герцогини и уехать в поместье Фаттинанти. Надо начинать жить самой. Она постарается вникнуть в азы управления, попробует совладать с навалившейся бедой. А вдали от замка и от Ладзаро — её любовь померкнет, сойдёт на нет, ослабеет и погаснет. И тогда она станет свободной.
Но зачем он пришёл?
Ладзаро безмолвно смотрел на бледные точёные черты Гаэтаны. Она снова походила на Богоматерь, и он почувствовал слабость в ногах. Он знал, что она любит его… «и знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…» Если так — что мешает? Что мешает ему, распутнику и подонку, воспользоваться этой любовью? Упиться этой божественно-прекрасной, таинственно-женственной и чистой красотой? Ладзаро никогда не держал в объятьях чистой девицы. Она любит его — значит, уступит. Почему бы не попробовать? Почему бы ему, подонку, не попробовать?
Но он знал, что это пустое. Всё пустое. Она никогда не уступит. Он не будет и пробовать. Его корёжило и мутило, искажало и корчило. Ныла голова и болело где-то за грудиной. Он молча подбросил в камин несколько поленьев, подтянул вязанку хвороста поближе к огню и ушёл, не сказав ни слова.
Ладзаро никогда не мог и помыслить о таком. Почему случайно подслушанные слова любовного признания — жестокие и оскорбительные, если вдуматься, — так задели его, убили всю радость жизни, лишили сна и аппетита? Какая ему разница, в конце-то концов, что какая-то девица в него влюблена? Разве это важно? Жил же он, не ведая об этом! И прекрасно жил! Зачем ему нужна Гаэтана ди Фаттинанти? Но если она не нужна ему — что так давит, что отравляет жизнь? «Она знает, что ты распутник и подонок, Ладзарино…»
Но если она ему безразлична — что за дело ему до этого? Пусть знает. И что?
«Ты распутник и подонок, Ладзарино…» Неведомый голос, тихий, лишённый язвительности и злости, но жалобный и печальный, снова тихо прошуршал в ушах. Он уже слышал это… и что? Ах, да. Фраза стала короче. Ладзаро тихо брёл по опустевшим коридорам, сам не заметив, как оказался в домовой церкви герцога. Здесь было темно и тихо. «Ты распутник и подонок, Ладзарино…» — тихим эхом шептало под сводами храма. Ладзаро присел на скамью и уставился в лужу лунного света, налившуюся через оконные отверстия. «Ты распутник и подонок, Ладзарино…» За дверью послышались лёгкие шаги, Альмереджи торопливо отодвинулся за колонну. Дверь открылась и в ризницу по храму пролетел Аурелиано Портофино. Инквизитор был отрешён и спокоен, он не затворил дверь, и Ладзаро видел, что тот лёг на ларь с одеждой, и на его бледной руке медленно вращаются деревянные чётки. Альмереджи потряс головой. Он видел, что в ризнице не зажжены ни свеча, ни лампа, — почему же он видит Портофино? Стараясь бесшумно ступать по плитам пола, тихо подошёл к распахнутым дверям ризницы. Он видел запрокинутую в потолок голову отца Аурелиано, бесшумно двигающийся в руке круг чёток, заплату на подоле рясы. Ладзаро бросил изумлённый взгляд на окно — там темнел ночной сумрак. Он почувствовал странный холод в спине и тут вдруг с его висков заструился пот: в темноте светились лицо и руки Аурелиано.