Без заката
Шрифт:
А небо тянулось без конца, опрокинутое тьмою над городом. И город не был бедой, крестом, данным людям, а тем же самым кружевом, что и облака. Далекий свист поезда прорезал воздух, казалось, сейчас будет слышно, как застучат колеса, как пройдут вагоны… куда? Ну, конечно, на юг, но не в Ниццу, а дальше, в Италию, может быть, в Сицилию, может быть, туда, где Гектор Сервадак откололся с куском земли и понесся со свистом в пространство. У Жюль Верна.
И вот они поедут с Кареловым куда-нибудь, конечно, недалеко и третьим классом, так что будут ныть лопатки от сидения на жестком. Будет холодное утро, но они откроют окно. И это будет не юг, а север.
Мелкий дождь моросил по утру, когда Вера проснулась. И ничего больше не было видно с ее капитанского мостика — только одна густая, влажная весенняя дождевая вуаль.
XXIV
Вера никогда никого не спрашивала: кто такой Карелов, откуда он, что делает, как живет? Она знала о нем только то немногое, что он сам о себе рассказал. В Ницце его мало кто знал, он не принадлежал к тому кружку русских, который собирался у Лизи. В первый раз Вера встретилась с ним у знакомых — русских, конечно, потому что Лизи терпеть не могла французов. Впрочем, Лизи больше любила принимать у себя, а сама почти никуда не ходила, посылала вместо себя Веру, иногда даже — к удивлению ее приглашавших людей — Федю… В тот первый вечер Карелов проводил Веру до дому, а через месяц это повторилось опять. И в этот раз ей было почему-то приятно идти с ним рядом, в ногу, и даже было интересно, потому что он рассказывал что-то любопытное, — но не о себе.
Тут выяснилось, — когда они остановились на каком-то углу и Карелов, с прутиком в руке стал чертить какие-то воображаемые линии своих путешествий (он был моряком) — тут выяснилось, что он был и в Сайгоне, и в Архангельске, и в Беринговом проливе: плавал с учебным судном вокруг света. Вера, смеясь, призналась ему, что в детстве больше всего любила пожарных и матросов: пожарных за каску, матросов за все, что о них сочинено.
Придя домой, она увидела, что Лизи, полураздетая, лежит на диване, а Федя дремлет в кресле, вытянув непомерной длины ноги (казалось, они у него начинаются под мышками), в ярких трехцветных башмаках. Он сейчас же открыл близорукие глаза — они у него были на выкате, а нос курнос и короток, как у ребенка.
Вера стала щипать виноград на блюде, а Лизи, ворча и запахиваясь, таща за собой подушку, книгу, плед, отправилась наверх. Когда ей нездоровилось, она не думала этого скрывать, всем жаловалась, не одевалась, три дня не вставала с диванов. Вера никак не могла примириться с этим: для нее такие дни всегда бывали днями особенной уверенности в себе и обновлении. Она стыдилась признаться в том, что их ждет, любить и жалеть тех, кто не ощущает их, как она.
Ночью Вера думала о Карелове.
Потом Лизи пригласила его: «Он совсем не боэма, — сказала она, — и, кажется, у него семья, жена…» Карелов пришел. Пришел также барон Н. А Федя заночевал, как бывало и раньше, и ночью поднялся к Вере — не особенно осторожно: половицы скрипели вовсю. В ту ночь он без конца рассказывал ей свои прошлые похождения; они потушили свет, и она лежала в темноте, красная, потная от волнения, слушая его рассказы.
С двенадцати лет: подруги матери, двоюродные сестры; учительница школы в Херсоне (уже с проседью), прачкина девчонка, актриса в Константинополе, подавальщица в ресторане, иностранка в поезде, ее горничная, уличная девушка в Марселе, другая, третья.
Мысли не было о том: что она ему? Он был ей ничем, только навязчивым сном, — а днем она не отличала его от стола и стула, иногда, когда он слишком шаркал ногами или ронял папиросный пепел, она кричала ему что-то сердитое, что-то на «ты», и выходило, как к брату. Иногда, особенно утром, ей делалось почему-то противно, глядя на себя раздетую; она садилась, голая в кресло и остывала от ночи…
Ни о жене, ни о дочери Карелов никогда не упоминал. И однажды (в это время Федя уже окончательно переселился к ним в дом) Вера спросила его: живет ли он с семьей или один.
— Один. Семьи у меня нет.
Этой зимой стояли на всем побережье холода, с ветром и градом, с дождем, заливавшим потоками улицы; море вздувалось и шло на берег. И вот однажды Карелов и Вера вышли на дорогу смотреть автомобильные гонки. Шел дождь — давно уже, и все было мокро. Из-за далекого поворота, где еще был город, временами доносился рев толпы, а здесь, у дороги, стояло всего несколько мокрых прохожих, несколько неподвижных зонтиков. Над колесами гоночных машин с шипением взлетали водяные смерчи, оголтелые гонщики резали воду и воздух.
— Вы не думаете, что есть люди, которым нельзя безнаказанно друг с другом встречаться? — спросил Карелов, а она все смотрела на дорогу и считала машины: седьмая, восьмая, девятая.
— Да. Наверное.
— Что-то должно произойти.
— Да.
Десятая, одиннадцатая. Двенадцатую занесло, но она выпрямилась и помчалась дальше. «Зачем он это все говорит?» — подумала она.
— Вы понимаете, когда говорят, что счастье, как воздух, его не чувствуешь? — спросил Карелов, беря ее за руку.
— Нет. Кажется, нет.
— И я нет. Я думаю, если бы у меня было счастье, я бы все время его чувствовал, я бы хотел его чувствовать. Я бы никогда не согласился к нему привыкнуть.
— А оно у вас было? — спросила она и вдруг зашагала к дому.
— Ну, конечно, нет, — сказал Карелов, идя за ней, и с диким жужжаньем мотора промчался еще один гоночный автомобиль.
— Я чувствую счастье иногда, как удушье, — сказала она у самого дома. — Но главный секрет…
Он остановился.
— Главный секрет, это понять, что одна я на свете незаменима, а все остальное можно подтасовать.
Она пошла по саду, в гору.
— Это не так, — сказал он.
Она сделала движение рукой, не оглядываясь.
— Это не так! — настойчиво, с силой повторил он. Но она скрылась в доме.
В тишине нижнего этажа было слышно, как Лизи листает в гостиной страницы модного журнала, разговаривает с черненьким своим шпицем. Вера прошла к себе, и в раннем комнатном сумраке стала расчесывать волосы. Что-то затрещало под гребнем, и искры с сухим, коротким звуком посыпались во все стороны.