Битые собаки
Шрифт:
Перво пробовал он на них ловитки ставить, да оно не с руки: что зверь не промышленный, что голова надвое, по кого ехать, — то ли по соболя, то ли ещё по кого. Да и животина свободолюбимая, в неволе часу не терпит, а ежели и заступит когда, — ноги не пожалеет, резанёт, как не свою, хоть по мослу, хоть по суставу, и о трёх ускачет. Глянет Никифор на тоё обрубок волчиный и заноет у него рука увечная тах-та больно, и почует он сердцем волю и сколь цена за неё, ежели часть себя отдай.
А ещё брался он по недоумству отравой их изводить, — такого наробил убытку, страмота на объезд ехать, а от мышьяку что зверья да птицы в округе передохло — бессчётно, и план у него повернул не на барыш, а на коросту, добрую половину недовзял. С того он смекнул маненько,
На собак у него надея. Собаки, те скоро вызнают, кто главный, и гуртом берут, а как оно тах-та ловко у них получается, людям вовек не дознаться. Беда, что шибко дорого победа стоит, потому — главная выбраковка, травля, по пол-упряжки, бывало, не досчитывался Никифор с тоё победы. Для того он их школит, на зверя натаскивает, себя не жалеет, чтоб, значит, сила в них была с резвостью и грызлись чтоб наповал. И не уступают ездачи волкам: грудь у них бойцовская, вширь лямкой раздатая; спина тягловая, крепкая, гнучая; шея вёрткая; жилья — канаты кручёные, мясов лишних нет; ножи на сырых мослах точены. Нет, не слабей собачки волков, даже превосходней. Две всего у них слабости, нипочём не отучишь. Одно, — что волки молчком бьются, силу даром не расходуют, а собаки себе голосом подсобляют и через тоё «гыр» да «гав» сила у них горлом выходит, — кому это надо? Другое — не бьют собаки благородно ни по животу, ни по удам, заказано у них туда бить, иде рода начало, а серые — только дай, кишки за раз выпустят, не соберёшь.
А может, оно им нужней, чем нам, — благородство. Волки биться долго не терпят, а собаки — до последнего, да ежели ещё хозяин при них, так и вовсе. Не бывает, чтоб собачка на произвол хозяина бросила, не знает она, что такое, — предательство. А от человека собакам тоже прибыток — голос его близко слышать, геройства набираться. Потому собаки бодрей. Но опять же, смотря иде. Ежели в лесу, считай, пропал пёс: теряется он в посадке, дуреет от гущины, сила — резвость куда девались, хватай его за хомуток и волоки. Серые, те наоборот: им лес — дом отецкий. Стало, бейся с ними на свою выгоду: в чистом поле, иде раздол, чтоб разгон взять, да повернуться, да отскочить, да углядеть, да по глотке супостата хватить — тах-та.
Ну и ходили, — Никифор за стаей, стая за ним, дорожки проведали и стереглись в оба глаза, и встречались не раз, не два, только серые уступали, потому — от Никифора с собаками отчаянной смелостью за версту прёт, и песню он заводит издаля про девку красную, как она плакала да косой слёзы вытирала, а коса-от у неё русая. У волков-то соображенье какое? — робкому не до девки станется, робкий не будет бесстрашную песню играть, смелый зверь Никифор, сторонись его, пущай едет по своим делам до другого раза. Хитрили оне, хитрили, кто кого, а Никифор был хитрей.
Углядел он, как стая оленя зарезала. Олень рослый был дикарь и в теле гладком; оне, дикари одинокие, крупней гуртовых выгуливаются, чуть не под лося бывают. И ушёл бы он от них, да оне шайкой надвое разделились, наперехват взяли, — туточка ему и конец. Никифор и сам бы его забил на угощенье, кабы ели, а то ведь, что сами зарежут, то едят, ежели год не голодный, а чужого мяса не трогают, вроде догадываются: ’’Что, мол, за добрая душа свежатинки нам подкинула, а сама жрать не захотела? Да мы тоё добрую душу круг пальца обведём и мяса подкинутого трогать не будем». Умные оне, гады. Как предметил Никифор такое-от дело,
В засядку он сел заполночь и сидел, как статуй, чего-сь дозирал да редко-редко на собак цыкал, а как темнота на серость пошла утрешнюю и дальний бережок завиднелся круто, стал он, православный человек, Богу молиться. Он-от и не скрывает, что верующий, только вера у него, вроде у цыгана: без нужды лоб не перекрестит, а как нужда поприжмёт, тах-та разом и вспопашится. И молитва у него по живому делу: «Ты мне Бог, я те Никифор» и всё такое, ровно смушками на базаре торговать, кабы можно. Молился же он тишком, лишь губы чуток разъял и дышал кратко, а слова были такие:
«Господи, твоя воля, моё разуменье, одно к одному — добре будет. Тебе-от хорошо сидеть тамотка наверхах да глядеть, как Никифор в снегу мёрзнет, со вчерашнего не емши, кишки от сладкого слиплись. Оно бы и подхарчиться не велик грех, да собачек надо в лёгком теле содержать, и мне при них не отойти, сам, поди, видишь, как Бог свят, что не отойти, а при них совесть не дозволяет, потому — сейчас все одинаковые, что я, что оне. Да я-от ужотко, пущай, грешный, а собачки про что страдают? Ты глянь-от, глянь, каково им на холоду в дисциплине лежать, не шелохнуться. И ежели ты взаправду тварь добрую милуешь, то моих, стало, перво-наперво обязан, потому — сам сообрази: вспроть кого оне сюда вышли? Вспроть стаи волчиной, вспроть анчихриста. И про договор не забудь обещанный, что, мол, «всякого зверя здешнего под человеческий начал отдаю». Вот и отдай анчихриста того, волков-от головой предоставь, а что другое, то собачки лично до ума доведут, да я подсоблю. А как тебе, Господи, любое дело сотворить, что мне чихнуть, потому — всё в твоих руках, то ты уж их, бандитов, не жалей, а на ровночко, на ледок выведи. Да ветер обереги противный, чтоб не как в прошлый раз. Да не шибко старайся снегом-от глаза порошить. Да силов не убавь. Да подай ногам крепость, душе смелость, зубам прицел. И на том слава те, Господи, аминь».
Никифор до слюней готов спорить и руками молотить, что прямая молитва бесхитростная враз по адресу доходит, ежели не приставать к Богу день в день попусту. А чего просить и когда, про то Никифор знает и не запрашивает ни клад найти, ни сладкую жизнь бездельную, лишь едино удачу просит в трудах правильных. И не было, говорит, случая, чтобы Бог не услыхал и по-его не сотворил. И на этот раз: воспротивились собаки шерстью, ушми разом прянули, нюх поставили вострей, потому как им волков чутно, а волкам по-за ветром — нет. А как ссыпались оне с тоё седловинки на ровночко, сами наетые, тяжёлые, к бою неспособные, назад ходу нет, вскочил Никифор и крикнул на весь лесной росклик: «Гей-га, робятки!» И пошла псюрня сбоку и навстречь, красота глядеть, как пошли. Уходить волкам — бок подставлять и место узко, для начала отбиться надо. Оне-то попервах мало опешили, а как сообразили, так передний, заводной, враз повернул встречь собак и на задки приналёг скорость набрать боевую, другие за ним.
А травят-то собачки! Кто не видал — не знает, кто повидал — не забудет. Ах, лёгкая кавалерия! Ах, ты клин журавлиный, по небу далече слыхать! Тах-та легко травить идут, — глаза отдай и назад не проси: вбок ударят — надвое колют, нос к носу сойдутся — вязнет стая в собачьей шерсти, как в патоке, не выберутся теперь задарма, а сколь это им стоить будет — как сказать.
Никифору за всем не доглядеть, поспешать надо. В руках у него ружьё о двух концах схвачено, не для стрельбы, а для отбою, на случай доберётся до него какой, так он ему сперва жомы поперёк сцепит, а потом черепок разнесёт ложем, как собачки-то серого на себя оттянут. Бежит он, спотыкается, а сам — краток миг, да памятлив — накрепко предметит, иде что. Одно ему жалко, что карточки сымать не научился. Снял бы он Асачу на годовую открытку вбилейную и продавал бы по рублю за штуку, а народ бы открытку тоё брал очередями, потому — собаки такой-от первостатейной не видано. Мать честная, стриж, птица небесная, летит первей всех, чёрная молонья, за собой ведёт, снегу не касаемо.