Битые собаки
Шрифт:
Когда-сь на Рожество ездил он по соседству, вёрст за двести с гаком, на Тимохину зимовку двадни водки попить, душу отвести разговором. Тимоха, он поучёней Никифора, радио у него приёмник, политику знал: чего кипитализм, чего буржуазия, чего кто. Мужик по себе неглупый, образованье семь классов и при добрых собаках, и Никифору подражал робить без напарника, только что запалистый и маятой разной маялся. Оне с ним и пили врозь: один — водку, другой — коньяк, один — «с Рожеством», другой — «с Новым Годом». Ну, выпили, про дела потолковали, а Тимоха долго не утерпит, на крупный разговор насыкается.
«Удивляюсь я, — говорит, — на несусветную твою,
Тогда Тимоха пристаёт с другого конца, что, мол, Никифор Кулину свою во всём поваживает, сам по дому порается и бабскую работу робит, в посёлке над ним смеются: щи варит, подштаники стирает. «Нешто твоё это дело? — корит Тимоха Никифора. — Эх ты, мужик! Твоё дело какое? Иди, ложись, закуривай, пришла к тебе баба — справь ей своё мужское дело и опять — ложись, закуривай «… На это Никифор ему отвечает, что мужик, мол, это — не серьга тилипается, а должность такая-от, всё уметь, окромя детей рожать, конечно. А как Никифор всё умеет, то никакого равноправья Кулине своей не даёт; пущай детей подымает правильно, тах-та оно лучше.
Никифор спокойно размышляет, а Тимоха горлом берёт. «Ну, нет, — кричит. — Не возьмёшь тах-та без рукавиц, не дамся без мыла. А ну, встать! Смирно! Прошу всех наполнить бокалы!» И опять же новый спор придумает, — шибко по разговору стосковался. То-то проспорят оне и заполночь и до утра, а никто никому ни в чём не докажет. На другой день проспятся, встанут, голову поправят, сыграют на голоса «мороз-мороз», «камыш-камыш», «степь да степь» да ’’последний нынешний денёчек» и разъедутся. Но то было давно, потому — пропал Тимофей безвестно, десять лет как. Слетали к нему на зимовку, тамотка полный порядок: замкнуто, смушки попрели, перестарки езжалые подохли с голоду, а коньяк целый и радио справное, — ’’Кипитализм, — передаёт, — буржуазия», одного Тимохи нет с молодой упряжкой. Лес-от, он поболе стога, а человек помене иголки, — ищи его хоть до второго пришествия, всё одно понапрасну.
Никифор догадывался, как оно получилось. Была у Тимохи упряжка неуков молодых, да он рисково передержал их до пяти лет. Никифор ему говорил: «Ты, Тимофей, их теперь не трожь, бо худо дело. Езди, как доведётся, авось, ништо. Проминул час их бить, поздно, не дай Бог чего, пущай лучше небитые, а себе дороже». ’’Боялся я их, — говорит Тимоха. — Хоть бы на пятом, хоть на десятом, я им хозяин или кто? Пущай оне меня боятся, а я их жучил и по гроб жучить стану. Не я буду, как бубну им не выбью к масленой». Ужотко Никифор и совестил его, и увещал, что, мол, одно дело — дитё поперёк лавки поучить, другое — рослого мужика вдоль пластануть да выпороть, — он те вовек не простит. «Так то люди, а то — собаки, — Тимофей заявил, — разница». «Дело твоё, — сказал ему Никифор на рукобитье, — а не советую». «А иди ты, — Тимошкины были последние слова, — учить учёного, сам без
Вот он их и побил, рослых неуков, не послушался. Ну, с недельку оне болели, отходили, да, поди, столь же дней соображали, как за тоё обиду посчитаться. Так что недели, должно, две прошло от битья, ежели не боле, как поехал он в объезд, — оттоль дотоль в день не управишься. Пришлось с ночевой, а оне спать будут с ним: и с боков, и поперёк, и всяко, потому — отдать своё тепло обязаны. Он их всех, ясно дело, иде-сь рассупонил, незнамо иде, — тут-ка ему и был последний нынешний денёчек. Пять ездачей всякого мужика возьмут, а их вдвое. Потом-то оне и сами пропадут, как не могут себя в зиму обеспечить, но раньше Тимофей Минчак пропал.
Никифор следывателю тах-та без утайки выложил на допросе, потому — предпоследний он был, Никифор-от, кто Тимоху живьём видал. «По-вашему, — спрашивает следыватель, — всякий кабыздох рассуждать может?» «А как же! — Никифор говорит. — Обязательно». «Выходит, намеренное убийство?» ’’Выходит». ’’Восстание, значит, с революцией, — тах-та и запишем. Ой-ё-ё, до чего интересно! А кошки, как насчёт восстаний, соображают?» А сам за папироску схоронился, дымком обмотался и надсмехается, умный человек, над глупым Никифором. «Я по кошкам не спец, — Никифор говорит, — не знаю».
Худо дело обернулось. Последний-от, кто Тимоху видел, Щербан был приёмщик, но как он состоял при других свидетелях, то, стало, не в счёт, и подозренье пало на Никифора, что, мол, съездил он к Тимохе вдругорядь и ухойдокал соседа-от своего с корыстной целью участок забрать. «Вся вашая выдумка про собак, — следыватель сказал, — не имеет под собой земли. Вы, Никифор Беспалов, не знаете, — говорит, — законов государства, что подозренье всегда в пользу государства, а я — государственный человек; поверю — твоё счастье, не поверю — не прогневайся». Тут-ка ему Никифор две сотенных отмахнул, как одну копейку. «Я вам верю, — следыватель говорит, — а надо ещё, чтоб и другие, государственные». Тах-та Никифор семь рыжих володек промежду пальцами ни за что пропустил. Эх, кабы один-на-один, показал бы ему Никифор лесной закон, кинул бы на него псюрню и за грех не посчитал, — пущай бы за компанию с Тимохой. Да оне сторожкие, властя, боятся один-на-один.
Побывали у Никифора на зимовке, шуму наробили, перевернули всё непутём, искали чего-сь для блезира, не нашли. Ну, написали: «Тах-та, мол, тах-та, Минчаков Тимофей Иванович смылся в неизвестном направлении». А направленье-от как раз очень известное, — собаки зарезали, да иде искать? Полгода минуло: то ли его к морю в лёде понесло, то ли зверьё в лесу по кости растащило. Вот те и кипитализм! Вот те и буржуазия! Пропал человек со скуки, отмаялся не по годам за упрямство своё, а жалко.
ТРАВЛЯ — БОЙ ЧЕСТНЫЙ
Засядку себе он край речки предметил, иде бурелом и снегу копну добрую навалило, и березняк ровный, плёсовый, — самое место. Там-от банда путик на другой берег пробила, а он гораздо резаный, берег-от, и по каёмке по самой на обрыв, не тах-та высок, а не перескочишь, разве что седловинка есть распадистая. Через тоё седловинку правились оне с одного берега на другой ловитки зорить и шкодили непомерно, а Никифор их поболе двадцати насчитал. Кабы оне пошкодили, пошкодили и перестали, он бы их и не трогал, а то обжились, чего робят: пушняка выжрут, ловитку раскурочат, круг неё насрут-насцут, не с озорства, ясно дело, а просто знак у них такой, по снежку расписаться: «Уходи, мол, Никифор, добром и угодья нашие не трожь». А Никифор не соглашается и через то у него с волками спор несудом. Каждый раз, как новая шайка собьётся, так и спорят, кому хозяйствовать, кому гостевать.