Бледный
Шрифт:
В спешке он зачерпывал грязь и ляпал на труп. Заметив комки на лице жены, кинул на него свой халат и навалил грязь лопатой. Когда жена скрылась, возникла горка. Любой бы спросил: что здесь спрятали? Он, проваливаясь, утоптал горку, чтоб осталось лишь пятно средь травы. Долго ещё собирал бурьян и прикрывал землю. В итоге полянка хоть и обнаруживалась, но не задерживала внимания. Да в туман вообще ничего не видно… а там он всё подправит…
Как подправить смерть — он не хотел знать.
Чудилось, всё сон, он проснётся — а рядом Лена…
Рокот шарахнул по нервам. Стройка вдруг началась. Оказывается, жизнь идёт, проснулись не только рабочие — следователь, тесть… Все…
Час у него, только час.
Потом придут люди… Катя не так опасна,
Туи вдоль аллеи утопали в тумане, как и лужайки, а дома совсем не видно. Он перебросил лопату прыгнул за стену, сам надел куртку, поднял лопату с табуретом и тихо пошёл по аллее. Чёрный ход был открыт, он выругал себя за оплошность. В доме, уронив табурет, он двинулся на второй этаж, потому что хотел вымыть лопату в ванной. Каждый шаг по ступеням сотрясал галерею и отдавался скрипом. Поднявшись, через открытую дверь спальни он заметил в окне клоуна, а в кровати — пятно. Поняв, что это улика, которую увидят и, может, уже увидела дочь (не дочь?), он прислонил лопату к перилам, вошёл в спальню и сел ближе к пятну, думая, что в засохшей теперь уже крови была прежде жизнь — жизнь близкой, родной женщины… Он приложил к пятну пальцы и, вскинувшись вдруг, скомкал простыню, сунул её в свой шкаф, в стопку нижнего белья. Потом на столике у трюмо различил лист бумаги. Почерк Лены. Он вспомнил, что лист лежал тут и раньше, когда он принёс труп. Вернее, вспомнил смутное впечатление от чего-то белого и с прямыми углами там, где белели обычно круглые баночки с кремами. Он взял лист, строки подрагивали перед глазами.
«Дочь не твоя.
Не начни я так, я б не смогла сказать. Поэтому я уеду. Катя от Глусского, вышло, что он отец. Потому что все годы я от тебя не могла родить. Глусский — это мой первый. Как он приехал, уже после нашей свадьбы, мы с ним встречались, и я родила. К первому ревновать нельзя, он первый. Ты мой хороший! Я бы ни с кем не смогла жить. Глусский — отец Кати, и он мой первый. Ложь надоела. Мне ради Кати нужна правда. Ей жить с отцом. Мы её любим, но настоящий отец даст больше. Мы на земле живём раз, девочка вправе иметь полное счастье. Счастье духовное тоже бы нужно — но кто его видел ? Счастье же в виде яхт, дворцов, денег — видно. Глусский его Кате даст. Мне, в общем-то, всё равно. Я знаю, что он неверен. Теперь же, с возрастом, знаю, что это естественно — быть неверным. Верность чему-то значит неверность прочему. Непостоянство — это ведь верность жизни. Жизнь прихотлива. Я как привязанная, а люблю жизнь. Милый, я своенравная — но и он такой. Отпустил меня, хоть любил. Катя — его дочь. Я и тебя люблю, и его. Но — есть Катя.
Выходит, я пользовалась тобой.
Я с ним недавно опять была. Встретились с Дашкой, он создал в пентхаусе атмосферу нашей с ним юности, всё вернулось… О, я ужасна. Но, милый, молодость важна женщине! Я пишу, хоть ночь не спала. Я слышала, ты ходил. Я не готова была объясняться — я сомневалась. Мне хорошо с тобой. Но я с детства бес в юбке. С тобой отдыхала. А оказалось, хочется бурь.
Мне б счастья, Петя! О, я хочу огромного, пребольшого счастья. Столько всего! Хочется всё испробовать! Дать дочери мир. У неё талант к языкам, мы будем с ней жить в Италии, слушать оперы.
Может, я ошибусь. Ты бы знал… Хочется умереть. Я и тебя люблю — ной хочется звёзд с неба. Я рождена жить ярко. Я сожалею, надо бы ночь провести с тобой, но раскисну.
Ты необычный. Я за тебя пошла, потому что видела, что ты можешь много. И мне казалось, ты изменил себе. Ты от чего-то прячешься.
Не побегу. Избавишься от меня и найдёшь своё.
Утром уеду. Нас не ищи. К субботе буду и всё решим. Мы ведь гостей созвали. Мы, что б ни было, не покажем, празднуем мы союз или… Катя три дня полодырничает, скажи отцу».
Он оставил лист и бездумно смотрел в пол, пока не вспомнил, что простыню убрал, но осталась кровь на матрасе. Накрыл покрывалом постель и услышал крик:
— Пап!
Он бросился к ней из спальни — и увидел, как покачнулась и опрокинулась вниз лопата.
Грохота не было.
И он понял.
Шаги его были долги, с каждым открывался всё больший обзор от парадной двери в глубь холла. Катя лежала, а голова у неё была красная и с проломом.
В спальне он достал спрятанную окровавленную простыню и медленно сошёл вниз. Потом сел на корточки. Обернув труп, взяв его и лопату, поднялся наверх — в третий раз. Девочку затолкал в шкаф, выйдя, запер дверь и сел на лестнице. Катя, видимо, проснувшись, отправилась их искать, вышла через распахнутый чёрный ход, звала его, зная, что он встаёт раньше матери, а потом искала со стороны фасада, но никого не нашла и вернулась. Когда он выскочил на зов, галерея под ним зашаталась, столкнув лопату…
Всё.
Девяткин был вымотан и опустошён стрессами, будто видел смерть каждый день. Он сел и стал отколупывать с ног грязь.
Земля под ним шла ходуном. Он оказался в новой реальности, где нельзя наперёд знать, что будет, ибо мозг немощен в алогичности. Мир вокруг рассыпался.
«Скорую» и милицию он не вызвал по той же причине, по которой не вызвал их в первый раз. Его бы, конечно, задержали. Зародилась бы версия, что он убил и дочь, и жену.
Убийство девочки исключало бы всякий иной взгляд. Это и Достоевский знал, потому и вводил в романы бесноватых Матрёш — клеймить порок. За всё то, что сделали тесть, Глусский, Лена, отвечал бы один Девяткин. Его бы судили жёстко, никто бы ему не верил. Даже Дашка… Смерть Кати никаких шансов не оставляла.
С ним покончено. Возврат в мир порядка и правил невозможен. Ему нужно какое-то время, чтобы прийти в себя. В мозгу стоял звон с того момента, когда нож воткнулся в грудь Лены. Он с трудом понял, что это другой звон, от телефона. На кухне он взял трубку.
— Ты? — спросил Сытин. — Приедешь?
— Да.
— Как ты? Что вчера не был?
— Буду, — сказал он, и разговор был окончен.
Он знал, что антиномии иногда совпадают, и убедился, что от провала карьеры страдал не меньше, чем от этих страшных смертей.
Смочив тряпку, Девяткин вытер свои следы от чёрного хода до спальни, замыл кровь там, где погибла Катя. Куртку и тряпку сложил в целлофан, зашел в душ с лопатой. Из зеркала на него смотрел выпачканный кровью и глиной тип в крапивных ожогах, с мёртвыми, как у клоуна, глазами. Он понял, что умер… Но умер только для мира, в котором любой человек живет не более сотни лет. Для мира, что с двух сторон стиснут вечностью, и нельзя утверждать, что там, в этой вечности, жизни нет. Там есть жизнь — он понял это. Будучи мёртвым, он жив. Он умер для здешней жизни, но где-то там — он жив. Он будет там после смерти, как был до рождения. Ведь родился он не с нуля, но был в матери и отце, пусть не знал их, в предках своих, пусть не знал их, и в протоформах, которые породили предков. Он был в первом атоме, породившем жизнь, в первоатоме жизни. Он вечен — он ей всем обязан, вечности. Он, как и любая жизнь, — отпрыск вечности, нарушенной земным укладом, провозглашающим, что лишь он — жизнь. На деле же земной уклад был особым, отвратительным порядком бытия немногих за счёт многих, состоянием войны всех со всеми.