Богатырские хроники. Тетралогия.
Шрифт:
Беспечны боги. Родились безмозглыми, безмозглыми и живут. Чего Вилы хотят — одна Зга знает. То заговорят без умолку, когда ссора пустячная заварится, и тогда мир наступает, то молчат, когда вмешаться бы им, большую войну остановить. Ни с Мокошью, ни с Упирью не знаются; не то своим умом живут, не то Зга ими забавляется. Одна Упирь Кащеев враг. От нее змейки к тебе приходили. Она одна только заступник и помощник. Даждьбогов ты сын, но не больно тебя отец защищает, даже пока младенец ты; а дальше и вовсе забудет. Так, в час надобности крайней, крикни: «Даждьбог, про луч свой вспомни!» — но не надейся особенно: глуп
Упири молись. Присматривает она за детьми богов, потому что Сила им дана, и рассчитывает на них Упирь. Вот и тебя она сейчас спасла. Значит, виды на тебя Имеет. И значит, должна я, убогая, тебя растить, покуда Упирь того хочет.
— А Кащей? Кащей зачем приходил?
Яга прищурилась на огонь:
— И он о детях богов знает. Сила их ему страшна. Бессмертный он, говорят… Вот и сейчас не умер, а ушел просто… Но есть тут тайное что-то, внучек, чего я не знаю. Если вовсе бессмертный — чего ему по земле за вами бегать? Вот сгниют мои косточки — тогда узнаешь тайну. Правду говорю тебе, Даждьбогов сын. Что, боязно стало без бабки-яги остаться?
Она хрипло засмеялась, как закаркала:
— Ну, да правду тебе говорю. Покуда я тебя растить берусь, но недолго это будет. Помру. А когда сгниют мои косточки — тогда тебе все про Кащея откроется.
Подожди, внучек, пока бабка в землю ляжет.
— А почему он меня сразу не убил?
— А кто тебе медом сладким губы помазал? И ты бы сейчас в домовине лежал, когда б не змейка твоя.
Да погоди: он за тобой еще придет.
Я закусил губу. Мне было жутко. Я был один в целом свете. Яга, которая взяла меня в дом, была мне чужая. Я верил, что сейчас мне никто не причинит зла, но при мысли, что Кащей придет за мной снова, я вздрогнул. Больше всего мне хотелось сейчас броситься вон из избы и искать Кащея, а когда найду — упасть ему в ноги и просить убить меня сразу. Но, ловя на себе насмешливый взгляд яги, содрогаясь от страха, ненавидя все на свете, я сказал, нахмурившись:
— Утром пойду Шитусь искать.
— А коли «его» по дороге встретишь?
— А коли не встречу?
Помолчала яга, в глаза мне глядя.
— Будет из тебя толк, Даждьбогов сын.
Покуда живешь — время тебя под горку катит, а покуда растешь — ты его в гору толкаешь. Девять лет прожил я у яги. Невыносимо долго я рос. Умом взрослел я быстро, но тело мое тянулось за сердцем несносно медленно, хотя, когда мне исполнилось два года, был я уже ростом с пятилетнего.
Не пустила меня яга наутро Шитусь искать. Три месяца курились в ее избе травы плотным туманом, три месяца не пускала она меня за порог. Ворчала:
— Разорил, Даждьбогов сын! Не знаешь ты, что на тебя перевела! Ну вот погоди, как услышу, что первая травинка проклюнулась, растолкаю до зари и с собой поведу: должок собирать.
Просил я ее:
— Бабушка, дай хоть по снежку пробежаться! Ноги уж отнимаются, и голова кружится от трав твоих!
Качала головой яга, смеялась:
— Три луны пройдут, тогда только прокуришься ты травами, запах Силы от тебя отобьется, тогда на двор пущу. Больно духовита Сила твоя, а хоть и много у врага забот, а не забыл он тебя.
И учить меня яга стала. «Странно мне, — говорит, — мальчишку, пусть и Даждьбогова сына, учить знанию тайному, женскому. Но, видать, так мне на роду написано». И начала про коренья,
И когда придет кто к яге, с болью или с бедой, она меня рядом сажает и смотреть заставляет. А через тройку лет кличет: «Пойди, внучек, глянь в щелочку, с чем это к нам парнишка бежит? Понос у него, в груди теснение или девка разлюбила?» — «Девка разлюбила, бабушка!» А она — раз подзатыльник: «Кака девка, когда у парнишки губы синюшные! В груди теснение, и не жилец он».
Долго так учила, до конца самого.
Всегда держала слово яга: прошли три луны, и выпустила на двор. Снег еще лежал, и я по нему целыми днями катался.
Но недолго баловала меня. Вышла однажды вечером на порог, воздух понюхала, щепотку снега разжевала, головой кивнула: «Завтра идем первоцветы собирать». И до зари разбудила, одела тепло и далеко в лес повела, и, как только порозовело небо, ткнула носом в проталину, и сказала бутоны рвать да спешить, покуда солнце не взошло. И на каждую траву, на корешок всякий свое время у нее было и заговор свой.
Смирился я и стал учиться. Лет через пять я уж хворых, которые попроще, сам принимал и лечил.
Всему, что знала, научила яга. Об одном кручинилась: «Не видал ты, внучек, папоротника цветущего, одолень-травы! А из всех самая она сильная, ее только корень мындрагыр побивает, но не растет мындрагыр-батюшка в земле нашей холодной!»
Последний мындрагыр извела яга на Кащееву яму: не взошел весной ни один репейник, все убил Кащеев яд. Поохала яга да в полдень корень мындрагыр и закопала, и кровью своей покапала сверху. И что на другой год над Кащеевой ямой не то что репей, а разнотравье уж цвело, и проклюнулась там яблоня, невесть откуда взявшаяся, и через три года уж давала она яблоки, и яблоки эти яга сушила и только при крайней нужде отмеривала.
А корня мындрагыра еще долго не было у нее.
Раз в год заезжал к ней старик из стран далеких — Сычом она его звала. Сыч и был: темный, насупленный, двух слов подряд не скажет, и по-нашему говорил плохо.
Ночью приходил, ночью уходил. Коренья и травы со всего света носил. В первый год пришел — не было у него мындрагыра. Уж яга так просила, так просила, а он хмурится: «Растет еще». Во второй год пришел — в цене не сошлись, он за мындрагыр, почитай что, все наши травы хотел. На третий год явился — а ему яга на стол редкость редкостную выложила: гриб древесный с человеческим ликом, да не смутным каким, а явным. Цокал языком, торговался Сыч, а потом все же достал мындрагыр — но крохотный. Взвыла яга для порядка, но мындрагыр тут же прибрала. И никому его не давала: «Наследство, — говорит, — это твое по мне будет. Нам бы еще одолень-траву нарыть, совсем богатый бы внучек после бабки остался».