Большаки на рассвете
Шрифт:
В разговоре с Барткусом Казимерас о многом умолчал: не хотел, видно, умалять и без того не очень-то добрую славу брата.
В последнее время Криступас разъезжал по базарам, скупая и перепродавая лошадей. Но такой уж он был купец, что никак не мог взять в толк, почему это цены на лошадей с каждым днем все падают и падают.
Он женился, привез детей, которых на время оставлял у родственников, и все ломал себе голову, как ему вырваться в город. Криступас приютил у себя какого-то убогого странника, человека цыганских кровей, которого все называли Амбразеюсом, хотя никто толком не знал ни его имени, ни фамилии. Кто его родители, откуда он пришел, чего ищет? Было странно,
— Ну, чего ты?
— Всяких пташек на своем веку повидал, а такие только и норовят под юбку залететь. Ты его еще в избу позови, чтобы детей чахоткой наградил.
Но они старательно вычищают, ошпаривают посуду — все, к чему притрагивается рука Амбразеюса. И ложку, которой ел Амбразеюс, никогда ребенку не дадут. В глазах Амбразеюса — безграничное сластолюбие и вожделение. Он смотрит на женщин, будто ребенок облизывает ложку, — и даже детей смущает его взгляд. Смотрит, и глаза его наливаются влагой. А порой ни с того ни с сего начинает хихикать. Если кто-нибудь заговаривает об Амбразеюсе, все тотчас замолкают — пропащий человек, а ведь еще молодой, и голос у него такой красивый. Здесь, в этой юдоли слез, он только гость.
Однако Криступасу все нипочем. Пьет из той же рюмки, что и Амбразеюс, ходит с ним в обнимку по дворам.
Не для меня сей белый свет, — затягивает Амбразеюс. Не для меня цветок сей дивный, — вторит Криступас. Не для меня и птичьи трели, — выводят оба под звуки аккордеона.
— Поете ни то ни се, — утирая испачканные руки, подтрунивает Тякле Визгирдене. — Все у вас «не для меня… не для меня… Птицы… Цветы…» Ничего подобного ни в одной песне не слышала. И сами вы ни то ни се.
— Мы сами, тетушка, эти песни сочиняем.
— Амбразеюс сочиняет! — кричит хриплым голосом Криступас, чувствуя на себе взгляд старой Даукинтене. Она сидит за столом и со страхом следит за сыном: насколько ей помнится, она ничего подобного не видела и не слышала — Криступелис был послушным, тихоней, а теперь все рушит и честит. Просто не верится, что она его в своем чреве носила. Старая Даукинтене пытается отыскать в нем черты мужа (тот умер, когда ребенок еще в люльке лежал), ищет сходство с Казимерасом, Константасом, Тякле — все они разные, хотя лицами похожи.
— Пусть, тетушка, летает в песне пташечка… Пусть летает, — говорит Амбразеюс и обнимает Тякле Визгирдене.
— Пошел к черту, а то как дам, — и она взглядом показывает на свою испачканную руку.
Чахоточный шмыгает носом. Подтягивая сползающие штаны, слоняется по избе Визгирда.
— Чесотка на тебя напала, что ли, — говорит Тякле Визгирдене.
— Пташечка… — Криступас поддерживает под руки шатающегося Амбразеюса, который тянет по полу свой аккордеон.
— Хрюкает, как свинья, — говорит Амбразеюс.
— Музыка не тряпка, чего ты ее по полу волочишь? — говорит Визгирда.
На аккордеоне поблескивает заграничный фирменный знак. Не итальянский ли, думает Визгирда. Хороший у него был отец — небось, за такой аккордеон несколько боровов не пожалел; сравнивает в мыслях свое хозяйство с другим, где и зерно щедро сыпалось в закрома, где и голландских коров держали, и сверкающего жеребца в яблоках, где на ярмарки в бричке ездили.
— Ты чего орешь, как оглашенный, — говорит брату Тякле Визгирдене.
Песня, которую они сейчас поют — про птичьи трели, про цветочек дивный, — ей ужасно не нравится. Никудышная песня.
— Шли бы вы отсюда, не видите, человек работает, — говорит Тякле.
— Скрипочку на печи не забудь взять. Ребенок все струны повыдергал, — напоминает Амбразеюсу Визгирда.
— Пусть выдергивает, пусть все выдергает, пусть все к черту катится! — кричит Амбразеюс.
Горы высокие, пущи зеленые, — пытается сочинять Криступас. Ему бы только рукой размахивать и чтобы лица близких перед глазами маячили.
— Испокон веков так было и так будет…
— Что будет? Разве что бог будет всегда.
— В бога я не верю, — сказал Криступас. — А ты, Амбразеюс, веришь?
Тот кивает головой.
Старая Даукинтене перебирает четки — она за обоих в сумерках помолится.
— Это плохо, что ты не веришь. Тебе надо верить, — говорит Криступас.
— А тебе? — спрашивает Тякле.
— Я фронтовик.
— Ну и что?
Визгирда косится на стопку журналов и книжек, которые он положил на край лавки: гости отвлекли его от чтения — трудно будет собраться с мыслями.
— О чем это ты читаешь? — допытывается Амбразеюс, листая пожелтевший журнальчик.
— Э! — отмахивается Визгирда.
— Тебе все «э» да «э», — сетует жена.
— Я же в эти газетки пописывал, — показывает: подписано — Амбразеюс.
— Тут другая фамилия, — возражает Визгирда.
— Многие свои фамилии сменили, да что там фамилии — шкуру. А я кем был, тем и останусь. И Криступас останется. Криступас!
— Амбразеюс! — кричит Криступас. — Это имя по-гречески означает бессмертный!
Визгирда в толк не возьмет, верить ему или не верить? Если он и впрямь эти статейки пописывает, то…
— Может, ты и за границей был? — ухмыляется Визгирда.
— Был. Бельгию видел, Германию, Голландию. Да мало ли где побывал.
— Ты так говоришь, словно Германия у тебя под боком.
— Она и есть под боком.
— Вот и чеши туда, все равно у нас места себе не находишь.
— Чеши, чеши… Может, дядя, я так и сделал бы, да только кто меня пустит.
Но Визгирду не убедишь. К тому же у него прошла охота и газетки читать, раз такие люди, как Амбразеюс, туда пописывают. Визгирда любит в каком-нибудь споре задать вопрос: «А в печатном слове что сказано?»