Большаки на рассвете
Шрифт:
— Ложись, да поживей… Ну что это ты?!
Последний клочок одежды он сорвал с себя как бинт, присохший к ране. Пускай! Но вся его смелость улетучилась вмиг, когда она протянула ему два пузырька для анализа. Это был не только срам, это была ненависть.
Как только девушка ушла, он увидел сиделку, которая вязала у окна в коридоре — двери палаты были раскрыты настежь. Вот кто за него может заступиться.
Сквозь сон он слышал ее шаги, быстрые и стремительные, словно белесая весенняя ночь, пронизанная смрадом смерти, придавала ей силы или горячила кровь. Сестра несколько раз заглянула в палату,
…Где-то трезвонил телефон, кто-то, задыхаясь, ловил ртом воздух. Потом на белую часовенку стали садиться снежинки. Они тихо и мягко сеялись над взгорками и оврагами. Он чувствовал, что кто-то в этой бесконечности ночи находится с ним рядом.
Вдруг старик, сосед по койке, дико закричал, вскинул голову и стал, как бы тягаясь с кем-то, метаться. Однако сопротивлялся он всего лишь несколько минут. Вытаращенные глаза внезапно застыли, изо рта послышался какой-то свист, словно кто-то задувал свечу, и сбежавшиеся врачи и сестры уже ничем не смогли ему помочь.
Когда покойника унесли, какой-то мужчина, сидевший на койке, принялся бить себя кулаками в грудь и каяться — какой он, дескать, великий грешник, как все в его жизни спуталось и смешалось, хотя он, видит бог, никому не желал зла. Бог его и впрямь видит, богом он может поклясться. Он, дескать, перед людьми виноват, а не перед ним. Ему всегда не хватало воли, он пьянствовал, путался со всякими девками, это их вина, что он так опустился, что даже своих собственных детей забыл, и теперь один как перст.
— Эй ты, перестань, ради бога! — крикнул кто-то из глубины палаты.
Старик умер, ни с кем не примирившись, никому не простив. Он был мстительный, завистливый и сквалыга к тому же. Близкие, которые явились за трупом, были в растерянности. Махонькая высохшая женщина в черном муслиновом платке плакала навзрыд. Рядом с ней стоял, потупив глаза, сын покойника с нахмуренными бровями, а чуть поодаль переминались с ноги на ногу какие-то молодые рослые парни. За всю болезнь старик ни разу не подпустил их к себе, не считал их своими детьми, и вот теперь топтались они возле трупа как безмолвные свидетели его вины.
Вечером у Юзукаса подскочила температура. Сестра глянула на термометр и даже вздрогнула. Она сама обложила его подушками и принялась успокаивать. Он смотрел в ее глаза, залитые добротой, пил свежий запах простынь, и мнилось ему, что теперь — холодный зимний вечер, и мороз замуровал окна, а через них сочится голубой неуютный свет. Где-то скрипит калитка, звякает ведро, приходят и уходят люди, на пороге, нахлобучив зимние шапки, толпятся его друзья, а отец все время кричит, чтобы они закрыли двери, чтобы не напустили холодного воздуха, а ему, Юзукасу, приказано-де лежать и не подниматься.
Потом его глаз выхватил из сумрака приветливую морщинистую руку, намазывающую на краюху хлеба масло. Рядом на столике дымился стакан чая.
…Заложив руки за спину, Юзукас расхаживал по коридорам, все время встречаясь то в одном, то в другом конце с высоким подростком в сером больничном халате. Сиделка вязала, сидя у окна; с какими-то блестящими коробочками туда-сюда бегала сестра. Было время ужина, всюду оживление, пахло свежим хлебом, кофе, джемом, лапшой. Сестра, пробегая мимо, больно ущипнула его
— Кормят хорошо? — спросил, косясь на дверь кухни, Панавиокас.
— Во! — хотел было ответить Юозас, но, поймав удивленный взгляд сестры, замолк. Он и друзей принялся утихомиривать. На их вопросы отвечал морщась. Ему стало неловко за них: так вести себя при сестричке! — Ты хоть руки из карманов вытащи, — обратился он к Панавиокасу, но тот только слизнул с краешка губ бурую слюну и осклабился.
Друзей распирало от радости — их освободили от экзаменов.
— И тебя освободили. Чего не радуешься? — похлопал Юозаса по плечу Альбинас, примеряя на себя серый больничный халат. Панавиокас поглядывал на коробки с инструментами, как бы прикидывая, что стянуть, и тайком запихивал в карманы халата сигареты, спички, которыми запасся загодя.
— Так-то, теперь мы — семиклассники, — сказал Альбинас и повернувшись так, как будто изготовился метнуть диск, швырнул в угол портфель, набитый книгами.
— Где у вас тут интересное местечко? — спросил Панавиокас.
— Здесь не кури.
— А ну-ка отведи нас скорей туда, куда царь пешком ходит, — поддержал друга Альбинас.
— Сестричка, где у вас тут туалет? — воскликнул Панавиокас и посмотрел на нее невинными глазами.
Сгрудившись у крохотного, заляпанного известкой оконца, они затянулись дымом, потом, вернувшись, оглядели свои койки, полотенца и потребовали, чтобы как можно скорее несли еду.
Это был последний вечер, когда в палату дохнуло еще привычным морозцем, а в белейшей миске супа, которую на стульчик осторожно поставила сестра, отразились розовые тучки. Закончились тихие вечерние прогулки Юзукаса в сером строю больных, закончились долгие часы сидения возле высохшего фонтана в парке, где каменный карапуз обнимал огромную рыбу, едва удерживая ее в своих ручонках. В тот вечер Юзукас так и не увидел, как к часовенке подъехала машина с гробом, как женщина вывалила в мусорный ящик кровавые бинты и куски гипса, он так и не услышал, как шумит, грохочет город…
Больничному режиму был объявлен бойкот. Температура никогда не поднималась выше нормы. Пищу друзья смаковали даже тогда, когда у них не было никакого аппетита. Головы на подушках оказывались только тогда, когда возле дверей раздавались шаги врачей, а стоило только закрыть двери, как эти подушки начинали летать по палате, и длинные хвосты из перьев тянулись за ними в воздухе. Тишина воцарялась лишь тогда, когда они принимались играть в карты. Гадкие, неблагодарные мальчишки! Входя в палату, сестра только пожимала плечами и укоризненно поглядывала на Юозаса — ухо у него еще пылало от того щипка. Но не мог же он отставать от своих друзей. Панавиокас поднимал на сестричку свои невинные глаза и начинал нахально врать, склонив в ее сторону продолговатую голову. Странно, но и она, как та их учительница, кажется, верила его словам, и те же волны нежности омывали его неправедную душу.