Большаки на рассвете
Шрифт:
Все сидели, раскрыв учебники, когда они втроем появились в классе. Отец тянул сына назад, но тот рвался в класс, совал учителю книги и тетради и кричал, что они должны ему устроить экзамен, он все знает, все понимает.
— Ишь ты, — удивился учитель, вытирая испачканный мелом рукав, и, улыбнувшись, взял потрепанный учебник.
Малдонюкас набросился на книгу, как голодный на еду. Принялся читать без передышки. Все быстрей и быстрей.
— Я ему только несколько буковок показал, — словно оправдываясь, сказал отец.
Потом, решив несколько задачек, Малдонюкас юркнул за парту и впился глазами в доску.
И все вдруг почувствовали, что отныне глаза учителей будут
Альбинас почти никогда не поднимал руки; когда его спрашивали, он вставал не сразу, неохотно, сделав вид, будто не расслышал вопроса; отвечал чуть ли не обиженно — зачем его дергают из-за таких пустяков. Если ученики не знали, о чем их спрашивают, они инстинктивно поворачивались к нему. Когда другие растерянно ждали или в испуге пятились от доски, он бросался вперед, и отличница Марите почему-то очень в таких случаях обижалась.
Он всегда старался быть первым и злился, когда кто-нибудь опережал его и хватал мяч. Обиженный, он толкал Юзукаса, которого учитель физкультуры поставил в первый ряд, потому что был он чуть выше своих одноклассников. На Альбинаса не действовали ни едкие словечки, ни смешки, хотя дети то и дело подшучивали над ним, особенно Марите, на каждом шагу. Восхищения он явно не вызывал, и позже Юозас немало удивится, когда услышит из уст выросшего Альбинаса признание в том, что он все время чувствовал себя Квазимодой. Но где были колокола, которые раскачивал калека? Где его целомудренная Эсмеральда, обняв которую горбун умер, и только спустя много лет в глубоком подземелье собора нашли их останки, — эта книга потрясла Альбинаса, еще когда он пас овец.
— Северный ветер, — говорит мать Альбинаса, — поэтому так быстро выстуживается изба, — и, наклонив кувшин, смотрит, прищурив близорукие глаза, не осталась ли еще на дне капелька молока для ребенка.
В их избе всегда холодно, и отец, маленький, желчный, целыми днями торчит на печи и листает пожелтевшие молитвенники или газеты, в которых много пишут о колхозах, о войне в Корее, о колорадском жуке, об атомной бомбе. В избе Малдонисов часто произносится слово «американцы». Для Альбинаса — это карикатурно пухлые, пузатые человечки, увешанные пистолетами и бомбами, дергающие за ниточки тощих марионеток, а их самих дергает дядя Сэм. До чего они гадкие, ничтожные и отвратительные. Это слово отдает чем-то заплесневелым, застоялым, как запах их избы, которую никогда никто не проветривает, ободранных газет, которыми обклеены стены, молитвенников отца; отвращение у него вызывает и герой романа Пятраса Цвирки гробовщик Крукялис и его бизнес. Американский, сатанинский, панский… Именно в таком порядке выпалит Альбинас эти слова на уроке, когда учитель попросит его назвать прилагательные с таким суффиксом. Это слова из повседневного лексикона отца, слова, пропахшие временами польского господства, богадельнями, ладанками. Треск прогнивших еловых веток, пламя преисподней, хохот бесенят, — скривившись и выставив рога, они поджаривают нанизанных на вертела и вилы человечков.
Маленькие, но алчные огоньки
Альбинас презрительно сплевывает сквозь чуть пожелтевшие зубы, садится за книгу, и кто-то словно обнимает его ласковыми руками.
— Альбинук, сыночек, — доносится до него тонкий голос матери, но сын отталкивает ее, хотя еще совсем недавно, бывало, прижимался к ее впалой груди, и скрученные ревматизмом пальцы матери еще помнят, как вздрагивало его тельце, помнят его тепло. Ребенком, бывало, хватал все, что попадалось под руку, что-то показывал пальцем, но тогда мать лучше понимала его, чем сейчас, когда он усвоил человеческую речь.
Он пописывает письма в редакции. Его очень занимает все, что происходит на свете, и он нисколько не сомневается в том, что где-то существует справедливость, которая и его, ребенка, не обойдет стороной. По вечерам, прильнув к старому разболтанному приемнику, который он нашел на запустелом чердаке настоятельского дома, Альбинас ловит последние известия, гоняет привычной рукой стрелку — черную скиталицу — по шкале, по далеким городам, которая добирается до них, бредя по сугробам, как добирается и горбатый почтальон Страздялис, приносящий каждый день еще пахнущие типографской краской газеты.
На какой-то миг стрелка застывает и, как бы к чему-то прислушавшись, прыгает в сторону, вонзаясь в расцвеченные огнями города, ныряя в бездонные омуты тишины; вынырнув, она пробивается через металлический треск, взвизгивания, сердитый лай голосов, которые, состязаясь друг с другом, стараются Альбинасу что-то внушить. Стрелка, подрагивая от шума, ползет дальше по шкале, и вдруг все заливает звучный зеленый цвет. Льется мелодия скрипки, как льется свет луны.
— Ты пойдешь спать или нет? Вот возьму сейчас метлу! — ворчит на печи отец.
Ребенок вздрагивает и приглушает звук приемника.
…За окном свирепствует, дико хохочет вьюга: подскакивает к окну, швыряет в стекло хлопья снега и удирает, откатывается куда-то на опушку леса. Альбинас ловит себя на мысли, что никто так хорошо не написал о вьюге, как великий русский поэт Александр Пушкин. Какая-то магия таится в его имени и словах полупонятных строф. Альбинас как зачарованный смотрит при свете закопченной лампы на его портрет: сонные большие глаза, рука, подпирающая подбородок. Кажется, Пушкин слушает вьюгу.
— А теперь, — доносится с печи голос отца, — почитаем евангелие от Матфея.
Шипы терновника, пути пилигримов, раскаяние грешников; они стегали себя хлыстами и прутьями, ползали на коленях, морили голодом плоть, прозябали в промозглых подземельях, дабы изгнать из себя беса, который затаился в глубине души, коварный, он может далее ангелом обернуться, о, горе нам, грешным…
— На колени! — кричит староста одного из старейших в этом краю костелов, и одежды его отливают изумрудом и сапфиром.