Большаки на рассвете
Шрифт:
Вот и теперь старухе кажется, что солнце вдруг скользнет вниз — почему так робка его ласка? — и воцарится вечная ночь. Ночь и стужа, сковывающие все живое. Она все еще тянется к свету, но чувствует, что по лицу уже ползут тени. И потом почему так тихо стало в избе? В сенях слышны шаги, это ее сын Константас, он молча садится за стол и начинает вертеть руками. По соснячку спешит дочь Тякле, раздался, похоже, и тихий, тающий басок Криступаса, кто-то, крича тоненьким детским голоском, бросается к ней, но она так и не открывает глаз. Солнце уже садится. Тень сходит с ее лица, и оно становится мстительным и суровым. Старуха инстинктивно пускается на маленькую хитрость: по своему долгому житейскому опыту она знает, что любви лишается прежде всего тот, кто не умеет скрыть, как он ее жаждет, не умеет
— Кончено, угасла, — говорит ее бесплодный сын Константас.
Когда кровать обступили дети, когда, примчавшись из чуланчика, к старой кинулся ее внучек Юзукас, она лежала с чуть раскрытыми губами, словно кому-то улыбалась, и гаснущий, теплый, зимний свет дрожал на ее помолодевшем лице.
…По холмам и долинам ползли тени. Огромное багровое солнце опиралось о черную кромку леса. Приближалось время вечерней трапезы, время долгой звездной ночи и отдыха.
Через минуту-другую во двор войдет вытянувшийся подросток — Юзукас, любящий читать книги по астрономии и представлять себе необозримые галактики, выйдет сын покойницы Константас. Какая стужа, скажет Константас, окидывая взглядом звезды. Их там на небе миллиарды миллиардов, и все величиной с солнце, подумает Юзукас. Одна звезда пролетит мимо другой, ярко сгорая. И словно далекий гром, прокатится по галактикам. Может, это и правда, что у каждого человека есть своя звезда, скажет Константас. Какая ерунда, подумает Юзукас. Их там миллиарды миллиардов, их свет до нас доходит за тысячи световых лет. Они все во много раз больше, чем Земля. Слишком большая роскошь для человека, для такого крохотного создания, иметь такие светила. Вот если бы они были такими, какими они нам кажутся, я бы еще понял, подумает он, трогая свою лупу.
Другое солнце, крохотное, близкое, свое, как теплая ладошка внука, видела бабушка. Солнце — спутника ее работ, горемыку-солнце этот мальчик будет называть только оптической иллюзией…
Орудия труда Криступаса — лейка, метла, совок, грабли. В беленном известкой погребе, сквозь низкие оконца которого почти не проникает свет, он проращивает солод. Струи горячей воды, пар, валящий едкими клубами, запах перегретой рассады. Но желтые огоньки ростков, от которых лопается одежка зерна, не успеют увидеть солнце. Высушенные, растертые жерновами, они будут ссыпаны в котел, где будут бродить и клокотать во всю свою недобрую мощь, пока их не одолеют, дистиллируют, процедят и они не превратятся в капельки коварной жидкости, от которой расширяются вены и багровеют лица и которую накапают в бидоны и разольют по цистернам.
Вот и теперь под началом бригадира Айгулиса мужчины грузят бидоны с этой жидкостью в машину. Все вышли посмотреть. Только Криступасу некогда — работает не разгибая спины.
— Иди и ты поработай, — говорит он Юзукасу.
Тот вылезает из угла. Лицо у него белое как бумага. Еле держится на ногах.
— Что случилось? — спрашивает отец.
— Ничего.
— Если ничего, бери метлу и подметай.
Какая там метла, если Юзукас не знает, жив ли он, есть ли у него руки…
Всё здесь его очень интересует, все он норовит потрогать. В стене, возле дверей, он заметил черную костяную коробку, точно такую, как для сапожной ваксы. Однажды, будучи еще совсем маленьким, он нашел такую коробочку в чьей-то избе под кроватью. Ощупывал, обнюхивал, не в силах надивиться ее запаху. И теперь не выдержал, сунул руку: посмотрит, что там внутри. Вдруг кто-то хватанул стальными клещами его пальцы да как начал трясти — кажется, живьем в пасть какой-то адской машины затянет. С трудом удалось оторвать от этой коробочки руку. Ни жив ни мертв, доковылял до отца и видит: рука цела и кровь не течет, и пальцы все на месте, но все равно глазам своим не верит.
Криступас подмел солод, натянул серый свитер, запер двери и, перекинувшись шутками с мужчинами, обступившими машину, отправился в цех. Ноги у него, как у старого кавалериста, — кривые, шапка потешно сдвинута на бок, в зубах папироса, прищуренные глаза смеются.
Стучат поршни, гудят приводы. Кто-то открутил кран и обдал Криступаса и Юзукаса облаком пара. В гомоне голосов выделяется смех Дровокола. Склонившееся к закату солнце льет свой свет прямо в высокие и широкие окна цеха, и в облаке пара сверкает радуга; черные запотевшие трубы, тоненькие чуткие стрелки, стеклянные трубочки, указатели…
— Как в бане, — говорит Криступас сыну, бредущему сзади. Они идут, остерегаясь шестеренок и приводных ремней. Мысленно Юзукас видит поверженного исполина: закутанные брезентом плечи, весь он из чугуна и стали; чугунный лоб в испарине, исполин ежится от отвращения, изрыгает брагу, которая стекает в какую-то речку. Стекают чистые капли, выжатые из капилляров его металлического тела. Судорожно подпрыгивают стрелки — чуткие показатели его агонии.
Мужчины подсовывают под заржавевший кран пустые консервные банки.
— Пейте, — Дровокол протягивает всем жестянки с бурой, зловонной жидкостью.
— Сам пей, — говорит Криступас.
Он озирается по цеху, словно что-то ищет. Потом, отыскав жестянку, начинает возиться возле какой-то медной трубки. С другого конца цеха за ним наблюдает мастер Юодка — высокий, в потертой куртке. По сравнению с ним другие мужчины кажутся карликами.
Любимое занятие Юодки — охота. Как только лужицы затягивает ледком и на поля ложится первый снежок, Юодка отправляется охотиться на птиц, волков или зайцев. На обратном пути он всегда заходит к Криступасу. Юзукас не раз пробовал вкусное, пахнущее ветром жаркое, только в нем почему-то попадаются дробинки, иногда их столько, что можно зубы сломать. Юзукас собирает эти дробинки и складывает в кучку — свинец ему всегда пригодится; свинец и пустые со стреляными капсюлями гильзы. Особенно ему нравится, когда мужчины в застолье песни затягивают.
— Ты что там, Даукинтис, делаешь? — улыбнувшись, кричит Юодка.
Криступас прячет за спиной жестянку.
— Тебе пить нельзя.
— Я не себе наливаю.
— А кому?
— Ванагелису отнесу. Он боится здесь показываться.
Ванагелис, щуплый, неказистый человек, во дворе котельной колет дрова. Удары у него сильные, он высоко замахивается топором с длинным топорищем. Криступас показывает на него и добавляет, что за такую работу человек и впрямь заслуживает награды.
— Смотри у меня, — грозит ему Юодка пальцем, — чтобы ни капли. Всякие коленца потом выкидываешь, а я не успеваю тебя из бед выручать, к тому же, говорят, ты и меня спьяна поносишь.
— Это что — угроза?
— Ты не слишком хорохорься. Пока я тут начальник.
— Что думаю, то и говорю…
— Твое счастье, а может быть, несчастье, что ты слишком добрый. Добрый со всеми.
— Не тебе меня учить. И ты, я вижу, не очень-то разбираешься.
— Ну, ладно, ладно…
На том они и расстаются. Хороший, добрый человек Даукинтис — Юодка это знает. Только не может он понять, что ему с этой добротой делать. И работник он незаменимый — вкалывает за троих — словно с кем-то соревнуется. Не без гордости называет себя пролетарием. Он мостил площади, строил мосты, прокладывал большое Жемайтийское шоссе, работал в ресторанах… Скажешь не то слово — положит совок, и будь здоров.
Из котельной высовывает голову Рудавичюс, некрасивый мужчина, у которого очень красивая и веселая жена. В глазах у него всегда печаль. Огорчают его и дочери — обе учатся из рук вон плохо.
Рудавичюс подмигивает Криступасу. Отшвырнув жестянку, Даукинтис топает в котельную. У огромной высокой печи уже стоят Дровокол, скотник Дауётас, за печкой, выискивая что-то, роется в замусоленных тряпках трясущийся старик с искрошившимися зубами, в длинном пальто. Найдя что-то, он подходит к мужчинам, показывает и спрашивает: «Кто потерял? Надо положить на место». Протянув им какую-нибудь тряпку или железяку, он снова топает за печку.